Башня шутов
Часть 72 из 119 Информация о книге
– Ваши подштанники. – Ежели не дьявол, – взъерепенился Бонавентура, – то что, по-вашему, его убило? – Сердце, – проговорил Рейневан, правда, не совсем уверенно. – Я изучал такие случаи. Сердце у него разорвалось. Произошла plethora.[453] Несомый плеврой избыток желчи вызвал тумор, случилась закупорка, то есть инфаркт. Наступил spasmus, и разорвалась arteria pulmanalis.[454] – Слышите, – сказал Шарлей. – Это говорит наука. Sine ira et studio. Causa finita. Все ясно. – Неужто? – неожиданно бросил Коппирниг. – А крыса? Что убило крысу? – Селедка, которую она сожрала. Наверху хлопнула дверь, заскрипели ступени, загудел скатываемый по лестнице бочонок. – Будь благословен! Завтрак, братия. А ну, на молитву! А потом с мисочками за рыбкой! На просьбу о святой воде, молитве и экзорцизмовании над подстилкой покойника брат Транквилий ответил весьма многозначительным пожатием плеч и вполне однозначным постукиванием по лбу. Этот факт невероятно оживил послеобеденные дискуссии. Были высказаны смелые гипотезы и предположения. В соответствии с наиболее резкими получалось, что брат Транквилий сам был еретиком и почитателем дьявола, ибо только такой человек может отказать верующим в святой воде и духовном утешении. Не обращая внимания на то, что Шарлей и Горн смеялись до слез, Фома Альфа, Бонавентура и Инститор принялись исследовать тему глубже. И делали это до того момента, когда – ко всеобщему изумлению – в дискуссию не включилась особа, от которой этого ожидали меньше всего, а именно – Камедула. – Святая вода, – молодой священник впервые позволил соузникам услышать свой голос. – Святая вода ничего бы вам не дала. Если сюда действительно наведался дьявол. Против дьявола святая вода бессильна. Я прекрасно это знаю. Ибо видел. За что здесь и сижу. Когда утих возбужденный гул и опустилось тягостное молчание, Камедула пояснил сказанное. – Я, следует вам знать, был дьяконом у Вознесения Пресветлой Девы Марии в Немодлине, секретарем благочинного Петра Никита, декана клодегиаты. То, о чем я рассказываю, случилось в нынешнем году, feria secunda post festum Laurentii mortyris.[455] Около полудня вошел в церковь благородный господин Фабиан Пфефферкорн, mercator, дальний родственник декана. Очень возбужденный, потребовал, чтобы преподобный Никиш как можно скорее исповедовал его. Уж как там оно было, мне говорить не положено, ибо здесь речь идет об исповеди, да и о покойном, как бы там ни было, говорим, а о de mortius aut nihil aut bene.[456] Скажу только, что они вдруг принялись рядом с исповедальней кричать друг на друга. Дошло до таких выражений, впрочем, не важно, до каких. В результате преподобный не отпустил Пфефферкорну грехи, а господин Пфефферкорн ушел, покрывая преподобного весьма некрасивыми словами, да и супротив веры и Церкви Римской изгаляясь. Когда мимо меня в притворе проходил, крикнул: «Чтоб вас, попы, дьяволы взяли!» Вот я тогда и подумал, ох, господин Пфефферкорн, как бы ты в скверный час не проговорил. И тут дьявол показался. – В церкви? – В притворе, в самом входе. Откуда-то сверху сплыл. Точнее, слетел, потому что был в виде птицы. Я истину говорю! Но тут же преобразился в человеческую фигуру. Держал меч блестящий, точно как на картине. И тем мечом господина Пфефферкорна прямо в лицо ткнул. Прямо в лицо. Кровь обрызгала пол… Господин Пфефферкорн, – дьякон громко сглотнул, – руками принялся размахивать, я сказал бы, как куколка, на пальцы надетая. А мне, видать, в то время святой Михаил, покровитель мой, дал auxilium[457] и отвагу, потому как я, к кропильнице подскочив, в обе ладони воды святой набрал и на черта хлюпнул. И как вы думаете что? А ничего! Сплыла, как по гусю. Адское отродье глазами поморгал, выплюнул, что ему на губы попало. И глянул на меня. А я… Я, стыдно признаться, от страха тут же сомлел. А когда меня братья привели в чувство, все уже кончилось. Дьявол сгинул, пропал, господин Пфефферкорн лежал мертвец мертвецом. Без души, кою Враг, несомненно, в пекло утащил. Да и обо мне не забыл черт, отомстил. В то, что я видел, никто верить не хотел. Решили, что я спятил, что у меня ум за разум зашел. А когда я о той святой воде рассказывал, то велено было мне молчать, наказанием пригрозили, кое ожидает за еретичество и богохульство. Тем временем дело получило огласку, в самом Вроцлаве им занимались. На епископском дворе. И именно из Вроцлава пришел приказ меня утихомирить, аки сумасшедшего под замок посадить. А я знал, как доминиканские in расе выглядят. Неужто позволить, чтобы меня заживо похоронили? Сбежал я из Немодлина в чем был. Но схватили меня подле Генрикова. И сюда засадили. – Этого дьявола, – проговорил в абсолютной тишине Урбан Горн, – ты как следует успел рассмотреть? Можешь описать, как он выглядел? – Высокий был. – Камедула снова сглотнул. – Худощавый… Волосы черные, длинные, до плеч. Нос словно клюв птичий и глаза как у птицы… Пронзительные очень. Улыбка злая. Дьявольская. – Ни рогов! – воскликнул Бонавентура, явно разочарованный. – Ни копыт? Ни хвоста не было? – Не было. – Ээээ-ееее! Что ты тут нам плетешь! Дискуссии о дьяволах, чертовщине и дьявольских делах с различной интенсивностью продолжались аж до двадцать четвертого ноября. Точнее, до завтрака. До сообщения, которое после молитвы огласил поселенцам брат Транквилий, мэтр и надзиратель Башни. – Счастливый у нас сегодня день настал, братишки мои! Почтил нас давно ожидаемым визитом приор вроцлавских Братьев Проповедников, визитатор Святого Официума defensor et candor fidei cotholicae, его высокопреподобие inquisitor a Sede Apostolica нашей дезеции. Некоторые из присутствующих здесь, не думайте, будто я этого не знаю, маленько придуряются, болеют не той хворобой, которую мы в нашей Башне лечить обвыкли. Теперь их здоровьем и кондицией займется его преподобие инквизитор. И несомненно, вылечит! Поелику подобрал его преподобие инквизитор в ратуше нескольких крепких медикусов и множество различных медицинских инструментов. Так что подготовьтесь духом, братишки, ибо вот-вот начнется лечение. В тот день селедка была еще противнее, чем обычно, кроме того, в тот вечер в Башне шутов не беседовали. Стояла тишина. Весь следующий день – а он пришелся как раз на воскресенье, последнюю неделю перед адвентом, – атмосфера в Башне шутов была очень напряженной. В нервирующей и одновременно гнетущей тишине постояльцы ловили каждый долетающий сверху, от двери, стук или скрип; наконец каждый подобный звук начал вызывать у них панику и нервные расстройства. Миколай Коппирниг забился в угол, Инститор начал рыдать, скрючившись на подстилке в позе плода. Бонавентура сидел неподвижно, тупо глядя вперед, Фома Альфа дрожал, закопавшись в солому, Камедула тихо молился, обратившись лицом к стене. – Видите, – не выдержал наконец Урбан Горн. – Видите, как это действует? Что с нами делают? Вы только взгляните! – Удивляешься? – прищурился Шарлей. – Положи руку на сердце, Горн, и скажи, что они тебя удивляют. – Я вижу бессмысленность этого. То, что здесь происходит, результат запланированной, тщательно подготовленной акции. Следствий еще не начали, еще ничего не делается, а Инквизиция уже сломала мораль этих людей, привела их к краю психического падения, превратила в животных, поджимающих хвост при щелчке бича. – Повторяю: ты удивляешься? – Удивляюсь. Потому что надо бороться. Не поддаваться. И не надламываться. Шарлей осклабился по-волчьи. – Ты, надеюсь, покажешь нам, как это делать. Когда придет время. Подашь пример. Урбан Горн молчал. Потом сказал: – Я не герой. Не знаю, что будет, когда меня подвесят, когда начнут подкручивать винты и вбивать клинья. Когда вынут из огня железо. Этого я не знаю и предвидеть не могу. Но одно знаю: мне нисколько не поможет, если я обмякну, превращусь в тряпку, примусь рыдать. Не помогут спазмы и мольбы о милости. С братьями-инквизиторами надо держать себя твердо. – Ого! – Именно! Они слишком привыкли к тому, что люди начинают трястись от ужаса и обделываются при одном только их появлении. Всесильные владыки жизни и смерти, они обожают власть, упиваются террором и страхом, который сеют вокруг себя. А кто они такие в действительности? Нули, псы с доминиканской псарни, полуграмотные, суеверные неучи, извращенцы и трусы. Да, да, не крути головой, Шарлей, это естественное явление у сатрапов, тиранов и палачей, это трусы, именно их трусость вкупе со всевластием делает их хищниками, а подчиненность и беззащитность жертв еще больше это усиливают. То же самое происходит и с инквизиторами. Под их вызывающими ужас капюшонами скрываются обыкновенные трусы. И нельзя распластываться перед ними и взывать к их милосердию, ибо это порождает в них еще большую чудовищность и жестокость. Им надо твердо глядеть в глаза! Хотя, повторяю, спасения это не принесет, но по крайней мере можно их попугать, порушить их хлипкую самоуверенность. Можно им напомнить Конрада из Марбурга. – Кого? – Конрад из Марбурга, – пояснил Шарлей. – Инквизитор Надрейнской земли, Тюрингии и Гессена. Когда своим двуличием, провокациями и жестокостью он вконец довел гессенских дворян до предела, те устроили на него засаду и изрубили. Со всей его свитой. Ни одна живая душа не уцелела. – И ручаюсь вам, – добавил Горн, поднимаясь и отходя к параше, – что у каждого инквизитора навсегда врезалось в память это имя и событие. Так что запомните мой совет! – Что ты думаешь о его совете? – буркнул Рейневан. – У меня другой, – ответил угрюмо Шарлей. – Когда за тебя примутся всерьез, говори. Признавайся. Заваливай других. Выдавай. Сотрудничай. А героя сделаешь из себя потом. Когда будешь писать мемуары. Первым на следствие взяли Миколая Коппирнига. Астроном, который до той поры старался не показывать страха, увидев направляющихся к нему рослых инквизиторских пособников, совершенно потерял голову. Сначала кинулся в бессмысленное бегство – ведь бежать-то было некуда. Когда его поймали, бедняга принялся верещать, рыдать, вырываться, извиваться угрем в ручищах схвативших его дылд. Разумеется, впустую, единственное, чего он добился, это ударов. Ему расквасили нос, через который, когда его выводили, он очень смешно мычал. Но никто не смеялся. Коппирниг уже не вернулся. Когда наутро пришли за Инститором, тот бурных сцен не закатывал, был спокоен, только плакал и в полном отчаянии всхлипывал. Однако, когда его хотели поднять, наделал в штаны. Сочтя это актом сопротивления, дылды, перед тем как его вытащить, крепко избили. Инститор тоже не вернулся. Следующий – в тот же день – был Бонавентура. Совершенно подуревший от страха городской писарь принялся ругать инквизиторских пособников. Кричать и пугать их своими связями и знакомствами. Мужики, естественно, не испугались знакомств, им было начхать на то, что писарь играл в пикет с бургомистром, плебаном, менялой и старшиной цеха пивоваров. Бонавентуру выволокли, предварительно как следует отлупцевав. Он не вернулся. Четвертым в инквизиторском списке был, вопреки черной ворожбе, не Фома Альфа, который, ожидая этого, всю ночь плакал и молился попеременно, но Камедула. Камедула совершенно не сопротивлялся, прислужникам не пришлось его даже трогать. Бросив собратьям по несчастью тихое «прощайте», немодлинский дьякон перекрестился и пошел на лестницу, покорно опустив голову, но шагом спокойным и твердым, которого не устыдились бы первые мученики, идущие на арены Нерона или Диоклетиана. Камедула не вернулся. – Следующим, – сказал с угрюмой уверенностью Урбан Горн, – буду я. Он ошибся. Убежденность в своей судьбе настигла Рейневана уже в тот момент, когда наверху хлопнула дверь, а залитые косыми лучами солнца ступени загудели и заскрипели под ногами прислужников, которых на этот раз сопровождал брат Транквилий. Рейневан поднялся, пожал руку Шарлею. Демерит ответил крепким пожатием, в его лице Рейневан впервые увидел что-то вроде очень, даже очень серьезной заботы. Мина Урбана Горна говорила сама за себя. – Держись, брат, – проговорил он, до боли стискивая Рейневану руку. – Помни о Конраде из Марбурга. – Не забывай, – добавил Шарлей, – о моем совете. Рейневан помнил и о том, и о другом, от этого ему вовсе не было легче. Возможно, его мина, а может быть, какое-то незаметное движение заставили громил подскочить к нему. Один схватил его за ворот и очень быстро отпустил, сгорбившись, ругаясь и стискивая локоть. – Без насилия, – напомнил с явным нажимом брат Транквилий, опуская палку. – Без принуждения. Это, как бы там ни было и вопреки видимости, госпиталь. Понятно? Громилы заворчали, кивая головами. Божегробовец указал Рейневану на лестницу. Холодный бодрящий воздух чуть не свалил его с ног, а когда он вдохнул полными легкими, то покачнулся, закружилась голова, словно после глотка самогона на пустой желудок. Он наверное бы упал, но умудренные опытом громилы подхватили его под локти. Таким образом с ходу провалился его сумасшедший план бегства. Либо смерти в борьбе. Теперь, когда его тащили, он мог только переставлять ноги. Госпициум он видел впервые. Башня, из которой его вывели, замыкала cul-de-sac[458] сходящихся стен. По противоположной стороне, у ворот, притулился к стене домик, вероятно, там находились госпиталь и medicinarium.[459] А также, судя по запаху, кухня. Навес у стены был забит лошадьми, притопывающими среди луж мочи. Всюду крутились вооруженные люди. «Инквизитор, – догадался Рейневан, – прибыл с многочисленным эскортом». Из medicinarium' а, к которому они направлялись, доносились высокие отчаянные крики. Рейневану показалось, что он различает голос Бонавентуры. Транквилий поймал его взгляд и, приложив палец к губам, приказал молчать. Внутри здания, в светлой комнате, он оказался как во сне. Сон был прерван ударом, болью в коленях. Его кинули перед столом, за которым сидели трое монахов в рясах – божегробовец и два доминиканца. Он заморгал, тряхнул головой. Сидящий в центре доминиканец, тощага с испещренной коричневыми пятнами лысиной над узким веночком тонзуры, заговорил. Голос у него был неприятный. Скользкий. – Рейнмар из Белявы. Прочти «Отче наш» и «Аве Мария». Он прочел. Тихим и немного дрожащим голосом. И в это время доминиканец ковырял в носу, а внимание его, казалось, занимает исключительно то, что удалось оттуда извлечь. – Рейнмар из Белявы. У светских властей на тебя имеются серьезные доносы и обвинения. Ты будешь передан светским властям для следствия и суда. Но вначале необходимо разрешить и обсудить causa fidei.[460] Ты обвиняешься в чародействе и еретичестве. В том, что признаешь и распространяешь идеи, противные тем, которые признает и которым поучает Святая Церковь. Признаешь ли ты свою вину? – Не признаю… – Рейневан сглотнул. – Не признаю. Я невиновен, и я – добрый христианин. – Разумеется. – Доминиканец пренебрежительно скривился. – Таким ты считаешь себя, коли нас – плохими и лживыми. Спрашиваю тебя: признаешь ли ты либо когда-нибудь признавал истинной веру, отличную от той, в которую наказывает верить и которой научает Римская Церковь? Признай правду. – Я говорю правду. Я верю в то, чему учит Рим. – Ибо наверняка твоя еретическая секта имеет в Риме свою делегатуру.