Остров в глубинах моря
Часть 15 из 28 Информация о книге
Когда живот ее стал слишком заметен и она была вынуждена оставаться дома — ни одна дама не показывалась в обществе с наглядным свидетельством того, что она вступала в плотскую связь, — Гортензия заняла позицию: полулежа в кровати, она вязала, как тарантул. Не двигаясь с места, она в точности знала обо всем, что происходило в ее владениях: светские сплетни, местные новости, секреты своих подруг и каждый шаг несчастного Мориса. Только Санчо удавалось избегать ее всевидящего взгляда: он был таким неорганизованным и непредсказуемым, что уследить за ним было невозможно. Гортензия родила на Рождество, в доме, битком набитом женщинами семейства Гизо, а роды у нее принимал лучший врач Нового Орлеана. Тете и другим слугам рук не хватало, чтобы обслуживать гостей. Несмотря на зиму, было душно, и пришлось отрядить двух рабов приводить в движение вентиляторы в гостиной и комнате хозяйки. Гортензия была уже не первой молодости, и доктор предупредил, что возможны осложнения, но меньше чем за четыре часа родилась девочка — такая же рыженькая, как и все Гизо. Тулуз Вальморен, коленопреклоненный возле постели супруги, объявил, что малютка будет зваться Марией-Гортензией, как и положено перворожденной дочери, и все в умилении захлопали в ладоши, кроме Гортензии, которая разрыдалась от ярости, потому что ждала мальчика, который оспорит у Мориса наследство. Кормилицу поселили в мансарде, а Тете была вышвырнута в маленькую клетушку во дворе, которую она разделила с двумя другими рабынями. По мнению Гортензии, эту меру следовало применить намного раньше, чтобы отбить у Мориса дурную привычку забираться в кровать к рабыне. Маленькая Мария-Гортензия отвергала сосок так решительно, что врач посоветовал заменить кормилицу, пока ребенок не погиб от истощения. Этот совет совпал по времени с крестинами, отмеченными обедом из шедевров кулинарного репертуара Целестины: молочным поросенком с черешнями, утками в маринаде, морепродуктами с пряностями, несколькими видами гумбо, черепашьим панцирем, фаршированным устрицами, кондитерскими изделиями французской кухни и многоэтажным тортом, увенчанным фарфоровой колыбелькой. В соответствии с обычаем крестная мать должна была быть из семьи матери ребенка, и в данном случае ею должна была стать одна из сестер, а крестный отец — из семьи отца. Но Гортензия не желала, чтобы такой рассеянный человек, как Санчо, единственный родственник ее мужа, был моральным охранителем ее дочери, и чести этой был удостоен один из ее братьев. В тот день каждый гость получил подарок — наполненную засахаренным миндалем серебряную шкатулочку с именем девочки, а рабам было выдано по нескольку мелких монет. Пока гости уплетали за обе щеки, крещеная малышка ревела от голода, отвергнув и вторую кормилицу. Третья тоже не продержалась больше двух дней. Тете пыталась не обращать внимания на отчаянный плач ребенка, но сердце ее не выдержало, воли не хватило, и она явилась к Вальморену с рассказом о том, что когда-то тетушка Роза столкнулась с подобным случаем в Сен-Лазаре и вышла из положения при помощи козьего молока. Пока искали козу, она поставила на огонь рис, хорошенько его разварила, добавила туда шепотку соли и ложечку сахара, процедила и дала девочке отвар. Через четыре часа она приготовила похожую кашу, но на этот раз овсяную; и вот так, каша за кашей, да с молоком козы, которую она доила во дворе, спасла малышку, «Порой эти негритянки знают больше, чем кто бы то ни было» — таков был комментарий удивленного доктора. Тогда Гортензия решила, что Тете должна вернуться в мансарду, чтобы ходить за ее дочкой весь день. Поскольку в свет хозяйка все еще не выезжала, Тете не приходилось ждать петухов, чтобы пойти спать, малютка же по ночам не беспокоила, и наконец она смогла отдохнуть. Хозяйка, обложенная собачками, провела в постели почти три месяца — перед горящим камином и с открытыми гардинами, чтобы впустить зимнее солнце, развеивая свою скуку женскими визитами и поедая сладости. Никогда еще она так не ценила Целестину. Когда же она наконец положила конец своему длительному отдыху — по настоянию матери и своих сестер, обеспокоенных этой ленью одалиски, — то обнаружилось, что на ней не сходится ни одно платье, и ей пришлось носить те, что были в ходу во время беременности, подвергнув их необходимым изменениям, чтобы они сошли за новые наряды. Гортензия вынырнула из своей прострации с новыми претензиями, вознамерившись насладиться всеми городскими удовольствиями, пока сезон не закончился и не пришло время ехать на плантацию. В сопровождении мужа или подруг она отправлялась на долгие неспешные прогулки по широкой дамбе, по праву называемой самой длинной дорогой в мире, — бульвару, изобилующему очаровательными уголками. Там всегда можно встретить прогулочные коляски, барышень под надзором дуэний, совершающих променад верхом молодых людей, которые искоса поглядывали на барышень, а также всякую шантрапу, невидимую взгляду Гортензии. Иногда вперед она высылала пару рабов, которые несли ее собачек и корзину с полдником, а сама медленно шла сзади, сопровождаемая Тете с Марией-Гортензией на руках. В эти дни маркиз де Мариньи блеснул своим гостеприимством, предложив его Луи-Филиппу, принцу Франции, который жил в изгнании с 1793 года, а в то время находился в Луизиане с продолжительным визитом. Мариньи унаследовал огромное состояние в возрасте пятнадцати лет, и ходили слухи, что он является самым богатым человеком в Америке. Если он таковым и не был, то делал все возможное, чтобы им казаться: сигары он, например, прикуривал от горящих банкнот. Его расточительство и экстравагантность достигали таких масштабов, что столбенел даже декадентский высший класс Нового Орлеана. Отец Антуан со своей кафедры громил это выставляемое напоказ изобилие, напоминая пастве, что скорее верблюд пройдет в игольное ушко, чем богач попадет в рай, но его призывы к воздержанию и умеренности входили прихожанам в одно ухо, а выходили в другое. Самые надменные семейства ползали на коленях, чтобы заполучить приглашение Мариньи, и ни один верблюд, каким бы библейским он ни был, не заставил бы их отказаться от этого торжества. Гортензия и Тулуз получили приглашение не вследствие своих фамилий, как они того ожидали, а благодаря Санчо, который уже давно стал своим человеком в сообществе гуляк де Мариньи и между двумя глотками шепнул ему на ухо, что его зять с супругой ни о чем другом не мечтают, как познакомиться с принцем. У Санчо с молодым маркизом было много общего — такая же героическая отвага и готовность рискнуть жизнью на дуэли по поводу надуманной обиды, такая же неистощимая энергия, направленная на развлечения, такая же чрезмерная тяга к игре, лошадям, женщинам, хорошей кухне и спиртному — и такое же божественное пренебрежение к деньгам. Санчо Гарсиа дель Солар заслуживает звания чистокровного креола, заявлял Мариньи, который ставил себе в заслугу способность с закрытыми глазами распознать настоящего кабальеро. В назначенный для бала день дом Вальморена оказался в состоянии чрезвычайной ситуации. Выполняя срочные и категоричные приказы Гортензии, слуги сновали с самого рассвета то вверх, то вниз по лестнице — с ведрами горячей воды для ванны, кремами для массажа, мочегонными настоями, чтобы за три часа избавиться от накопившихся за годы жировых складок; мазью для отбеливания кожи, туфлями, платьями, шалями, лентами, драгоценностями, косметикой. Портниха не справлялась с работой, а парикмахер-француз упал в обморок, и пришлось приводить его в чувство, растирая уксусом. Вальморен, почувствовав, что в этом яростном коллективном сумасшествии ему места нет, отправился вместе с Санчо убивать время в «Кафе эмигрантов», где никогда не было недостатка в приятелях, готовых сделать ставку в карточной партии. Наконец, когда парикмахер и Дениза закончили укреплять башню из кудрей Гортензии, украшенную перьями фазана и золотой брошью с бриллиантами — частью гарнитура, в который входили еще колье и серьги, — наступил торжественный момент ее облачения в выписанное из Парижа платье. Дениза и портниха принялись натягивать его снизу, чтобы не испортить прическу. Это было необыкновенное творение с белыми оборками и обильной драпировкой, придающее Гортензии умопомрачительный вид огромной греко-римской статуи. Когда же они попытались застегнуть на спине хозяйки застежку — тридцать восемь малюсеньких перламутровых пуговиц, то убедились, что, несмотря на все потуги и усилия, платье не сходится, поскольку мочегонное питье не помогло убрать очередные два килограмма, появившиеся за последнюю неделю — от нервов. Гортензия испустила вопль, от которого чуть было не разлетелись вдрызг люстры, и созвала всех обитателей дома. Дениза и портниха отступили в угол и сползли на пол — дожидаться смерти, но Тете, не так хорошо знавшая свою хозяйку, имела несчастье высказать идею скрепить платье маленькими булавочками и замаскировать их широкой лентой пояса. Гортензия в ответ вновь издала визг расстроенного музыкального инструмента, схватила арапник, который всегда был у нее под рукой, и, изрыгая проклятия забулдыги-матроса, набросилась со всей накопленной злобой на нее — мужнину любовницу, распаляясь к тому же от раздражения, обращенного против самой себя — за то, что растолстела. Тете упала на колени, сжавшись, закрывая руками голову. Час! Час! — свистел хлыст, и каждый стон рабыни подливал масла в костер ярости хозяйки. Восемь, девять, десять ударов упали как горячие вспышки, а Гортензия, красная, потная, с развалившейся высокой прической, не выказывала никаких признаков насыщения. В этот момент в комнату, как бешеный бык, влетел Морис, растолкав тех, кто, словно в параличе, наблюдал эту сцену, и ужасной силы толчком, абсолютно неожиданным в мальчике, который все одиннадцать лет своей жизни старательно избегал насилия, швырнул свою мачеху на пол. Потом выхватил у нее арапник и нанес удар, нацеленный прямо в лицо, но попавший Гортензии по шее, лишив ее воздуха и возможности кричать. Он поднял руку, собираясь продолжить, настолько же вне себя, насколько за секунду до этого была его мачеха, но Тете подползла, насколько это было в ее силах, и отдернула его назад. Второй удар хлыста пришелся на складки муслинового платья Гортензии. Невольничья деревня Мориса отправили в школу-интернат в Бостон, где строгие американские учителя непременно сделают из него мужчину, о чем уже столько раз предупреждал его отец, а этот результат достигается применением дидактических и дисциплинарных методов по военному образцу. Морис уехал, имея при себе лишь сундучок со скромными пожитками, в сопровождении нанятого для этой цели человека, который оставил мальчика на пороге заведения, похлопав в знак утешения по плечу. Проститься с Тете ему не удалось, потому что на следующее же утро после порки она без всяких рассуждений была отправлена на плантацию вместе с инструкциями для Оуэна Мерфи немедленно поставить ее на резку тростника. Главный надсмотрщик увидел Тете по приезде всю покрытую вздувшимися следами ударов, каждый толщиной с канат, которым привязывают волов (правда, ни один из этих ударов, не попал, к счастью, ей на лицо), и отослал ее в больницу к своей жене. Линн, занятая трудными родами, велела ей наложить на раны мазь алоэ, пока сама она не сможет отойти от молодой рабыни, исходившей криком в ужасе от той бури, что вот уже несколько часов сотрясала ее тело. Линн, родившая семерых сыновей быстро и без особых усилий — ее цыплячье тело просто выплевывало их меж двух «Отче наш», — поняла, что сейчас у нее в руках весьма серьезная проблема, просто беда. Она отвела Тете в сторонку и шепотом, чтобы не слышала роженица, сказала, что ребенок в неправильном положении и что у него нет ни единого шанса выйти наружу. «Ни одна женщина до сих пор не умирала у меня при родах, эта будет первой», — шепнула она. «Дайте мне взглянуть, мадам», — попросила Тете. Она уговорила мать, чтобы та позволила провести обследование, смазала маслом руку и своими тонкими и опытными пальцами убедилась в том, что роженица готова и что диагноз Линн был точен. Сквозь туго натянутую кожу она угадывала очертания ребенка, словно видела его. Заставила женщину встать на колени, упершись головой в пол и подняв зад, чтобы уменьшить давление на таз, а сама тем временем массировала ей живот, чтобы развернуть ребенка — снаружи. Ей еще не приходилось проделывать все это самой, но она видела, как эти действия совершала тетушка Роза, и не забыла их. Тут вскрикнула Линн: сжатый кулачок показался из родовых путей. Тете аккуратно, чтобы не вывернуть сустав, стала заталкивать ручку обратно, пока она не скрылась в материнском теле, и терпеливо продолжила свое дело. Через какое-то время, показавшееся очень долгим, она почувствовала движение ребенка, который медленно разворачивался, и вот в конце концов показалась головка. Тете не удалось сдержать благодарных слез, и ей показалось, что она видит тетушку Розу, которая стоит возле нее и улыбается. Они с Линн поддерживали роженицу, которая поняла, что от нее требуется, и помогала, а не отбивалась, полумертвая от ужаса; ее заставили ходить по кругу, разговаривая с ней, ласково поглаживая. Снаружи уже давно село солнце, и тут они поняли, что уже темно. Линн зажгла сальную лампу, и они снова принялись ходить по кругу, пока не настал момент принимать ребенка. «Эрцули, лоа-мать, помоги ему родиться», — вслух взмолилась Тете. «Святой Рамон Нонато, услышь меня, не позволишь же ты, чтобы африканская святая тебя опередила», — в тон ей ответила Линн, и обе расхохотались. Посадили роженицу на корточки над чистым холстом, удерживая под руки, и через десять минут Тете уже держала в руках синюшного младенца, которого она заставила дышать, шлепнув по попке, а Линн перерезала в это время пуповину. Когда мать была уже чистой и с ребенком на груди, они убрали окровавленные тряпки и другие свидетельства родов и уселись на скамеечку возле двери немного отдохнуть под черным, усыпанным звездами небом. Здесь и нашел их Оуэн Мерфи, подошедший с качающимся в одной руке фонарем и кувшином с горячим кофе в другой. — Ну как дела? — поинтересовался этот внушительных размеров мужчина, передавая им кофе, но не слишком-то приближаясь, потому что женские секреты внушали ему трепет. — У твоего патрона уже есть новый раб, а у меня — помощница, — ответила ему жена, показывая на Тете. — Не усложняй мне жизнь, Линн. У меня приказ поставить ее в рабочую бригаду на тростник, — промямлил Мерфи. — С каких это пор приказы кого-то другого ты ставишь выше моих? — улыбнулась она, вставая на цыпочки, чтобы дотянуться поцелуем до его шеи, где кончалась черная борода. Так все и решилось, и никто ни о чем не спросил, потому что Вальморен ничего не хотел знать, а Гортензия сочла для себя закрытым это нудное дело, связанное с любовницей, и выкинула его из головы. На плантации Тете жила в домике с тремя другими женщинами и двумя детьми. Она поднималась, как и все вокруг, с рассветным колоколом и весь день занималась больницей, кухней, скотиной и тысячей других дел, которые поручали ей главный надсмотрщик и Линн. По сравнению с капризами Гортензии эта работа казалась ей нетрудной. Она всегда прислуживала в доме, и когда ее послали в поле, то подумала, что приговорена к медленной казни, как это было в Сен-Лазаре. И представить себе не могла, что найдет здесь нечто похожее на счастье. На плантации было почти двести рабов, некоторые родом из Африки или с Антильских островов, но большая часть — местные, из Луизианы, объединенные необходимостью взаимопомощи и несчастьем принадлежать другому человеку. После вечернего колокола, когда бригады возвращались с поля, в деревне начиналась настоящая жизнь. Семьи собирались вместе и, пока еще было светло, проводили время на улице, поскольку в домиках не хватало ни места, ни воздуха. Из общей кухни плантации присылался суп, который развозили на телеге, а люди добавляли к нему овощи, яйца и, если был повод что-то отпраздновать, курятину или зайчатину. У этих людей всегда было чем заняться — приготовить еду, что-то сшить, полить огород, починить крышу. Если не было ни дождя, ни холода, женщины всегда находили время, чтобы поболтать, а мужчины — поиграть в камешки на нарисованном на земле поле или побренчать на банджо. Девушки делали друг другу прически, дети бегали по улицам. Время от времени люди собирались в кружок послушать какую-нибудь историю. Самыми любимыми были сказки о Брасе Купе, одинаково наводившие ужас и на детей, и на взрослых, — истории об одноруком негре-гиганте, что бродил по болотам и уже больше ста раз избежал смерти. Это общество имело сложную иерархическую структуру. Больше всего ценились хорошие охотники, которых Мерфи посылал на поиски мяса для супа: оленей, птицы, диких свиней. На верхних ступенях также стояли те, кто владел каким-либо ремеслом, — например, кузнецы или плотники, а наименьшей ценностью обладали только что прибывшие. Командовали бабушки, но главным авторитетом пользовался проповедник, которому был поручен уход за мулами, волами и тягловыми лошадьми. Это был человек лет пятидесяти, такого темного оттенка кожи, что она казалась синей. Своим чарующим баритоном он вел религиозные песнопения, рассказывал жития святых своего собственного сочинения и служил арбитром в спорах, ведь никто не хотел выносить свой сор за пределы этой избы. Надсмотрщики, хоть они и сами были рабами и жили вместе с другими, друзей почти не имели. Домашние рабы заглядывали в деревню, но им не были рады, потому что они важничали, одевались и ели лучше и вполне могли быть хозяйскими шпионами. Тете приняли со сдержанным уважением, потому что уже стало известно о том, что она смогла развернуть ребенка в чреве матери. По ее собственным словам, это было чудо, совершенное совместно Эрцули и святым Рамоном Нонато, и это объяснение удовлетворило всех, даже Оуэна Мерфи, который никогда ничего не слышал об Эрцули и принял ее за католическую святую. В часы отдыха надсмотрщики оставляли рабов в покое: ничего похожего на вооруженные патрули, отчаянный лай огромных псов или крадущегося в тени со свернутым хлыстом Проспера Камбрея, что охотится за одиннадцатилетней девственницей для своего гамака. После ужина появлялся Оуэн Мерфи с Бренданом, своим сыном, — бросить последний взгляд и убедиться, что все в порядке, прежде чем он отправится к себе домой, где ждет семья, чтобы вместе поужинать и помолиться. Он никак не реагировал, если посреди ночи разносился запах жареного мяса — свидетельство того, что в темноте кто-то вышел поохотиться на опоссума. Пока человек появлялся утром на работе вовремя, никаких карательных мер не принималось. Как и везде, недовольные рабы портили инструменты, поджигали посадки и плохо обращались с животными, но это были всего лишь отдельные случаи. Некоторые напивались, и всегда находился кто-нибудь, кто бежал в госпиталь с выдуманной хворью, чтобы немного отдохнуть. Настоящие же больные скорее доверяли традиционным средствам: пластинам картофеля, приложенным к больному месту, жиру каймана для пораженных артрозом суставов, отвару из рыбьих костей от глистов и индейским корешкам против колик. Попытки Тете использовать некоторые рецепты тетушки Розы ни к чему не приводили: никто не хотел экспериментировать на собственном здоровье. Тете убедилась в том, что очень немногие из ее товарищей одержимы идеей побега, как в Сан-Доминго, и если они и сбегали, то, как правило, возвращались сами дня через два-три, устав бродить по болотам, или же попадались в руки дорожным патрулям. Их пороли и отправляли назад с позором: горячим сочувствием они ни у кого не пользовались, ведь никто не хотел для себя проблем. Бродячие монахи и Оуэн Мерфи не уставали вдалбливать им понятие о добродетели смирения, воздаяние за которое ожидает их на небесах, где все души будут наслаждаться равным счастьем. Тете казалось, что все это годилось больше для белых, чем для черных, — было бы гораздо полезнее, если бы счастье распределялось поровнее уже в этом мире, — но она не решилась поставить этот вопрос перед Линн по той же причине, по которой отстаивала мессы с самым кротким выражением лица, — чтобы не обижать. Христианству хозяев она не доверяла. Религия вуду, которую она практиковала на свой манер, тоже отличалась фатализмом, но здесь она, по крайней мере, могла ощутить божественную силу на себе — когда в нее вселялись лоа. До того как Тете стала жить среди других рабов, она и не подозревала, какой одинокой была ее жизнь, не знающая другой любви, кроме любви Мориса и Розетты, без кого бы то ни было, с кем она могла бы разделить воспоминания и надежды. Она очень быстро привыкла к этим людям, вот только скучала по детям. По ночам они снились ей одинокими, испуганными, и у нее разрывалось сердце. — В следующий раз, когда Оуэн поедет в Новый Орлеан, он привезет тебе весточку от дочки, — пообещала ей Линн. — А когда он поедет, мадам? — Только тогда, когда его пошлет в город хозяин, Тете. Поездка в город обходится дорого, а мы экономим каждый сентаво. Мерфи мечтали купить землю и возделывать ее вместе со своими детьми, как и многие другие эмигранты, некоторые мулаты и свободные негры. Таких больших плантаций, как у Вальморена, было немного, в основном это были средние или маленькие участки, обрабатываемые очень скромными семьями, которые если и владели несколькими рабами, то жили так же, как их рабы. Линн рассказала Тете, что в Америку она попала на руках своих родителей, которые нанялись на плантацию на десять лет, чтобы расплатиться за путешествие на корабле из Ирландии, но на практике это не слишком отличалось от рабства. — А ты знаешь, Тете, что есть и белые рабы? Они стоят дешевле, чем черные, потому что не такие сильные. За белых женщин платят дороже. Понимаешь, конечно, для чего их используют. — Я никогда не видела белых рабов, мадам. — На Барбадосе их много, да и здесь встречаются. Родители Линн не учли, что их хозяева будут брать с них за каждый съеденный кусок хлеба и высчитывать за каждый день, когда они не вышли на работу, даже если это случалось из-за погодных условий, так что долг, вместо того чтобы уменьшаться, только рос. — Отец умер после двенадцати лет тяжелой работы, а мы с матерью протянули еще несколько лет, пока Бог не послал нам Оуэна, который влюбился в меня и истратил все свои сбережения, чтобы погасить наш долг. Вот так мы с матерью вновь получили свободу. — Никогда бы не подумала, что вы были рабыней, — взволнованно проговорила Тете. — Моя мать тогда уже была больна и вскоре умерла, но она все же увидела меня свободной. Я знаю, что значит рабство. Теряется все — надежда, достоинство и вера, — прибавила Линн. — А месье Мерфи… — запнулась Тете, не зная, как задать вопрос. — Мой муж добрый человек, Тете, он старается облегчить жизнь своих людей. Ему не нравится рабство. Когда у нас будет своя земля, мы будем работать на ней сами, только с нашими детьми. Поедем на север, там будет проще. Желаю всем вам удачи, мадам Мерфи, но, если вы уедете, мы здесь осиротеем. Капитан Свобода Доктор Пармантье прибыл в Новый Орлеан в начале 1800 года, три месяца спустя после того, как Наполеон Бонапарт провозгласил себя первым консулом Франции. Из Сан-Доминго доктор уехал в 1794-м, когда уже более тысячи белых — не солдат, а гражданских колонистов — погибли от рук мятежников. Среди них оказалось несколько его знакомых, и это обстоятельство, а также уверенность в том, что больше он не в состоянии жить без Адели и детей, повлияли на его решение. После отправки семьи на Кубу он так и работал в госпитале Ле-Капа, надеясь, вопреки всякому здравому смыслу, что революционная буря утихнет и его близкие смогут вернуться. Ему удалось избежать облав и заговоров, а также уцелеть при нападениях и массовых убийствах только потому, что он был одним из тех немногих медиков, кто еще оставался в Сан-Доминго, и Туссен-Лувертюр, уважавший эту профессию как никакую другую, взял его под свою личную защиту. Но даже больше, чем о защите, речь шла о секретном приказе лишить его свободы передвижения, — приказе, который Пармантье удалось нарушить лишь с помощью тайного сообщничества одного из наиболее приближенных к Туссену офицеров, его доверенного лица капитана Ла Либерте.[20] Несмотря на свою молодость — ему только что исполнилось двадцать, — капитан успел доказать свою абсолютную лояльность, он находился подле своего генерала и днем и ночью вот уже несколько лет, и генерал считал его образцом настоящего воина, храброго и осторожного. Не безрассудные, бросающие вызов смерти герои выиграют в этой долгой войне, говорил Туссен, а те, кто, как Ла Либерте, хочет жить. Он давал капитану самые деликатные поручения, полагаясь на его скромность, и самые рискованные — рассчитывая на его хладнокровие. Капитан был еще подростком, когда пришел воевать под началом Туссена: почти голый и без иного капитала, кроме своих быстрых ног, заточенного, как наваха, ножа для резки тростника и своего африканского имени. Туссен произвел парня в капитаны после того, как тот в третий раз спас ему жизнь. В тот раз вождь другой группировки восставших устроил Туссену засаду под Лимбе. В этой засаде погиб брат Туссена, Жан-Пьер. Месть Туссена была мгновенной и окончательной: лагерь предателя был стерт с лица земли. На рассвете, во время неспешной беседы, пока выжившие копали братские могилы, а женщины собирали трупы, чтобы они не стали поживой стервятников, Туссен спросил юношу, за что тот сражается. — За то же, за что все мы сражаемся, мой генерал, — за свободу! — ответил он. — Так она у нас уже есть, рабство отменено. Однако мы можем в любой момент и потерять ее. — Только если мы все друг друга предадим, генерал. А все вместе мы — сила. — Путь свободы тернист, сынок. Иногда может казаться, что мы отступаем, заключаем соглашения, теряем из виду революционные принципы… — зашептал генерал, глядя на него своим острым как кинжал взглядом. — Я был при тех переговорах, когда вожди предложили белым вернуть негров в рабство в обмен на свободу для них самих, их семей и нескольких офицеров, — проговорил в ответ молодой человек, понимая, что его слова могут быть восприняты как упрек или провокация. — В военной стратегии очень немного ясного, мы движемся среди теней, — пояснил Туссен не моргнув глазом. — Иногда приходится и торговаться. — Да, мой генерал, но не такой ценой. Ни один из нас, ваших солдат, не вернется в рабство. Все мы предпочтем смерть. — И я тоже, сынок, — сказал Туссен. — Сожалею о смерти вашего брага, Жан-Пьера, генерал. — Мы с Жан-Пьером друг друга очень любили, но частная жизнь должна быть принесена на алтарь общего дела. Ты очень хороший солдат, парень. Я произведу тебя в капитаны. Тебе, верно, захочется получить фамилию? Какую можешь предложить? — Ла Либерте, мой генерал, — ответил тот без малейшего колебания, отдав честь по всем правилам армейской дисциплины, которую войска Туссена скопировали с французов. — Хорошо. С этого момента ты станешь Гамбо Ла Либерте, — сказал Туссен. Капитан Ла Либерте решил помочь доктору Пармантье незаметно покинуть остров, положив на весы строгое выполнение своих обязанностей, которому научил его Туссен, и тот долг благодарности, который он имел перед доктором. Благодарность перевесила. Белые уезжали, как только получали паспорт и решали свои финансовые проблемы. Большая часть женщин и детей уже уехала на другие острова или в Соединенные Штаты, но мужчинам паспорт было получить непросто, потому что Туссену нужны были мужчины — пополнять армию и управлять плантациями. Колония была почти парализована, не хватало ремесленников, крестьян, коммерсантов, чиновников и профессионалов во всех областях, излишек наблюдался только среди бандитов и проституток, которые выживали при любых обстоятельствах. Гамбо Ла Либерте был в долгу перед скромным доктором за руку генерала Туссена и за свою собственную жизнь. После того как с острова эмигрировали монахини, Пармантье наладил работу военного госпиталя с помощью отряда медсестер, обученных им самим. Он был единственным врачом и единственным белым человеком в госпитале. Во время атаки на форт Белер пушечное ядро раздробило пальцы Туссену — рана сложная и грязная, очевидный повод для ампутации, но генерал полагал, что такое решение должно приниматься только в самом крайнем случае. Еще в бытность «доктором листьев» — а за плечами у него была богатая врачебная практика — Туссен предпочитал сохранять пациентов в целости, насколько это возможно. Он обернул руку лепешкой из трав, сел верхом на своего благородного коня, знаменитого Бель-Аржана, и в сопровождении Гамбо Ла Либерте галопом поскакал в госпиталь Ле-Капа. Пармантье осмотрел рану, удивляясь тому, что без всякого лечения и пропылившись в дороге она не воспалилась. Он попросил пол-литра рома, чтобы одурманить пациента и двоих ординарцев, чтобы держали пациента, но Туссен от помощи отказался. Он был трезвенник и никогда не позволял прикасаться к себе никому, кто не имел отношения к его семье. Пармантье проделал мучительную для пациента работу по очистке раны и одну за другой поставил на место каждую косточку — все это при внимательном взоре генерала, который в качестве единственного утешения стискивал зубами толстый кусок кожи. Когда доктор закончил бинтовать руку и повесил ее на перевязь, Туссен выплюнул изжеванную кожу, вежливо поблагодарил и попросил обслужить и его капитана. Только тогда в первый раз взглянул Пармантье на человека, который сопровождал генерала до госпиталя, и увидел, что тот стоит со стеклянным взглядом, прислонившись к стене, а под ним уже натекла лужа крови. За те пять недель, которые продержал его в госпитале Пармантье, одной ногой в могиле Гамбо стоял раза два, но каждый раз возвращался к жизни с улыбкой и отчетливыми воспоминаниями о том, что он видел в гвинейском раю. Там ждал его отец и всегда звучала музыка, под тяжестью плодов гнулись фруктовые деревья, овощи росли сами собой, а рыбы выпрыгивали из воды и ловились голыми руками. Там все были свободными: это был остров под морем. Он потерял очень много крови, которая вылилась через три дырки, пробитые в его теле пулями: две угодили в бедро, а третья — в грудь. Пармантье дни и ночи проводил возле него в нелегком поединке со смертью, не думая сдаваться, поскольку капитан пришелся ему по душе. Молодой офицер отличался недюжинной храбростью — той самой, которой хотелось бы обладать самому доктору. — Сдается мне, что где-то я вас раньше видел, капитан, — сказал он ему во время одной из немилосердных лечебных процедур. — А! Я вижу, вы из тех белых, что не способны отличить одного негра от другого, — пошутил Гамбо. — В моем деле цвет кожи мне без надобности, кровь из всех течет одинаково, но должен вам признаться, что порой мне довольно трудно отличить одного белого от другого, — отозвался Пармантье. — У вас хорошая память, доктор. Меня вы, должно быть, видели на плантации Сен-Лазар. Я был там помощником кухарки. — Этого я не помню, но лицо ваше мне знакомо, — сказал врач. — В те времена я навещал своего друга Вальморена и тетушку Розу, знахарку. Думаю, что она ушла до того, как на плантацию напали восставшие. Больше я ее уже не видел, но всегда о ней вспоминаю. Попади вы ко мне до знакомства с ней, я бы для начала отрезал вам ногу, капитан, а потом пытался бы лечить с помощью кровопусканий. Убил бы вас моментально, причем с самыми добрыми намерениями. Если вы все еще живы, так благодаря тем методам, которым меня научила тетушка Роза. Вы о ней что-нибудь знаете? — Она — «доктор листьев» и мамбо. Я видел ее несколько раз, ведь даже мой генерал Туссен обращается к ней за советом. Она ходит из лагеря в лагерь, лечит людей, а также дает советы. А вы, доктор, знаете что-нибудь о Зарите? — О ком? — Это одна рабыня белого Вальморена. Все звали ее Тете.