В тихом городке у моря
Часть 36 из 44 Информация о книге
– Уеду я, – сказала матери, – не могу я здесь, понимаешь? Та молча кивнула и ничего не ответила. Любка уехала в город. Устроилась в столовую посудомойкой. Руки не отмывались от жира и отвратительно пахли. Ни пахучее «Земляничное», ни вонючее «Хозяйственное» – ничего эту вонь не брало и не перебивало. От этого запаха Любку тошнило. Ей казалось, что воняли не только руки, а провоняла вся она, от головы до ног. Даже в волосы впитался едкий столовский жир, никаким шампунем не перебить. «Да и черт с ним, – думала она, – мне уже все равно». Зато была сыта – поварихи девку жалели и пытались накормить до отвала. Но Любка ела мало, пожует – и хорош. Главное, чтобы ноги носили. Жила она там же, в столовке, в крошечной подсобке, где хранились банки с томатной пастой, соками, майонезом и солеными огурцами. По ночам шуршали мыши, по стенам ползали тараканы. А ей было все равно – жива, ну и ладно. Только зачем? В город она не выходила, с утра до вечера работала, а потом как подкошенная падала на кровать. Да и не тянуло ее в город. А вот на море тянуло. По ночам, ворочаясь без сна, мечтала, как придет на берег, конечно же поздним вечером, почти ночью, когда там никого не будет, ни одного человека, и зайдет в воду. А дальше – медленно-медленно пойдет вглубь. И будет идти, пока не накроет ее с головой, пока не захлебнется и не утянет ее за собой густая, черная вода. И станет ей так хорошо. И она наконец успокоится. Только бы ее не нашли! Только бы не прибило на берег, чтобы остаться там, с ним. Навсегда. В этой столовке ей впервые предложили выпить – поварихи часто выпивали после работы. Мокрые от пота, усталые, замученные, с распаренными «рачьими клешнями» вместо рук, в нечистых халатах, забрызганных за смену супом и жиром, они усаживались вокруг стола и разливали тягучий сладкий портвейн. Домой не торопились, чего там хорошего? Поддатый муж, сопливые и крикливые дети. Ничего, перебьются, они и так все тянут на себе, прут каждый день тяжеленные сумки. Распивали бутылочку, а то и две и понемногу приходили в себя. Скидывали рабочие халаты, брали туго набитые авоськи, в которых лежали ловко и тщательно завязанные кульки со сливочным маслом и мясом, укутанные в старые грязноватые вафельные полотенца поллитровки густой, неразбавленной сметаны, и, переваливаясь как утки, направлялись к выходу. И Любка снова оставалась одна. Не зажигая света, она стояла у темного окна, внимательно вглядываясь в черную улицу. Народу почти не было, рабочий день давно закончился, все поужинали и мирно сидят у телевизора. На стене висит красный ковер, а кресла обиты бархатной тканью. В углу притулился уютный торшер. На кухне ворчит холодильник, а в соседней комнате, в спальне, ждет чистая, уютная постель. У людей – у всех, без исключения! – есть дом. И почти у всех рядом, только протяни руку, есть близкий и родной человек. Этот нехитрый советский мещанский уют – красный ковер на стене, монотонно урчащий телевизор, накрахмаленное белье, душистые от стирального порошка полотенца – был предел их с Сергеем мечтаний. Как часто они об этом говорили! А теперь ничего не случится. Никогда. Потому что его уже нет. Да и ее почти нет – так, остатки… Любка отправлялась в свою каморку, на серые, застиранные, чужие простыни, отвратительно пропахшие столовской вонью. Так же пахли и полотенца, тонкие, вафельные, в старых, неотстирываемых пятнах. Все здесь было чужим, казенным. Да и вся ее жизнь стала теперь как будто не ее, а чужой, как эти полотенца и кастрюли. Разве могла подумать, что все сложится так? Разве не мечтала, чтобы и у нее было все как у нормальных людей? А ничего этого нет. И уже никогда не будет. Они с Сергеем вместе мечтали об этом. Но теперь нет этого вместе. И тоже больше не будет. Она стояла и не чувствовала слез, бегущих по холодным щекам. Она вообще ничего не чувствовала – давно, почти год, с тех пор как Сергей утонул. Небо резко прорвала яркая, до боли в глазах, желтая молния. Невозможно белым, пугающим светом прорезались и вспыхнули островерхие зарницы. Она вздрогнула, очнулась. Вытерла ладонью слезы и отвернулась от окна. На столе стояла недопитая бутылка портвейна. И одним махом, одним глотком, Любка опрокинула полстакана. Ей стало тепло и приятно. Секунду раздумывая, словно прикидывая и сомневаясь, она вылила остатки в стакан и выпила. Той ночью она впервые спокойно и безмятежно спала. Ей впервые стало чуть легче. С той черной, громыхающей разрядами ночи Любка начала пить. – Ну и пошло-поехало, – усмехнулась она. – А чего мне было терять? Если прежде, после того как Сергея не стало, ей просто не хотелось жить, то теперь хотелось расправиться с этой жизнью. Наплевать ей в лицо, густо харкнуть и выкрикнуть проклятия: – Ты со мной так, так и я с тобой так же! Поварихи жалели «бедную девку», прикрывали ее как могли, старались оттянуть от бутылки, прятали спиртное и даже свернули свои вечерние посиделки. Куда там! Любка пила. Терпение заведующей кончилось, и Любку из столовки погнали. Куда деваться? В тот же вечер, на вокзале, где она притулилась, к ней подкатил местный бомбила – высоченный, килограммов в сто двадцать, бритый как шар местный «хозяин», Вовчик-череп. Он поехал с ней в какой-то занюханный бар на окраине города, напоил до полусмерти, а после отвез в полупустой дом на краю города. Встретила их пожилая, увешанная ярким дутым золотом, сильно накрашенная женщина. «Мамка, – догадалась пьяная Любка, – значит, сдал меня эта мразь». Ну что ж – она даже не испугалась. Выходит, такая судьба. Ни во что хорошее Любка давно не верила. Мамка, тетя Валя, как звали ее девочки, оказалась незлобной и нежадной – месяц впихивала в Любку жирную желтую сметану и сладкие булки – откармливала. Конечно, старалась не ради нее, а для себя. Когда тощая Любка слегка отъелась, тетя Валя швырнула ей на кровать несколько блестящих платьев, туфли на каблуках, красное, в жестких кружевах белье и мешок с дешевой косметикой. Велела к восьми вечера «быть красулей». Любка хмыкнула, отпихнула «подарки» ногой и показала мамке жирную фигу. В тот же вечер их навестил Вовчик-череп. Швырнул Любку на кровать и изнасиловал ее. Мучил ее долго, несколько часов, ждал, пока она попросит пощады. Но Любка молчала. Закусив губы и чувствуя соленый вкус собственной крови, молчала. Вовчик-череп наконец насытился и, подтягивая брюки, процедил: – Ну? Поняла, чума? Урок усвоила? Теперь будешь паинькой, да? Любка ничего не ответила. Сбежала Любка от мамки через полтора года – чудом, помог водопроводчик, чинивший в ванной кран. Сбежала в том самом жутком люрексовом серебряном платье и в туфлях на шпильках. А больше ничего у нее и не было. Да и денег не было – только тоненькая золотая цепочка, подаренная добрым клиентом и, конечно, припрятанная от мамки. Повезло – ее бегство обнаружили только к вечеру, когда она уже была далеко от города. Вообще ей тогда повезло – доковыляв кое-как до дороги, она сбросила неудобные туфли и быстро поймала попутку. Шофером оказался пожилой добрый дядька, поверивший ей сразу и пожалевший несчастную девку. Остановились у придорожной харчевни, и дядя Юра, так звали шофера, накормил ее до отвала. А в поселковом магазине купил ей простое ситцевое платье и туфли на плоской подошве. – Куда ты теперь? Может, домой? Любка испугалась: – Нет, домой не поеду, лучше сдохну, а не поеду. Не могу я там, понимаешь? Дядя Юра вздохнул и завел мотор. Через полтора часа они съехали с шоссе и свернули на местную гравийную дорогу. Вдалеке показалась деревня. Дядя Юра затормозил у маленького аккуратного домика под синей крышей. – Выходи, – бросил он. Растерянно оглядываясь, Любка выбралась из машины. – Сестра здесь моя проживает, – объяснил дядя Юра, – Мария. Пока у нее перекантуешься. А там видно будет. На крыльцо вышла немолодая высокая женщина с красивым, иконописным, строгим лицом, в темной косынке, завязанной по самые брови. Увидев брата, радостно улыбнулась. Потом глянула на Любку и нахмурила брови: «А это что за подарок?» – читалось в ее взгляде. Любка опустила глаза. Что там нашептал сестре дядя Юра, ей было неведомо, но Мария ее приняла. Выделила маленькую комнатку, дала постельное белье и ночную рубашку. Любка тут же легла на кровать и уснула – слишком много событий. Когда уехал дядя Юра, она и не слышала – спала долго и крепко, как спят только в детстве. Проснулась, когда за окном было темно, и не сразу поняла, где она. Потом осторожно вышла. Мария сидела у телевизора. – Выспалась? – повернулась она к нежданной гостье. Смущенная Любка кивнула. – Ну, давай вечерять. – Хозяйка медленно поднялась со стула. Мария достала банку молока и миску с еще теплыми блинами. Любка ела жадно, словно не видела еды несколько дней. Молоко текло по подбородку, и она смущенно, наспех отирала его ладонью. Мария смотрела на нее с жалостью и протянула ей чистую тряпицу, чтобы обтереть лицо и руки. Так началась их совместная жизнь. Мария была женщиной строгой и неразговорчивой, вопросов Любке не задавала и дел ей не назначала. Любка сама подметала двор, мыла посуду, стирала в жестяном корыте белье. Помогала и в огороде. Она почти успокоилась, с благодарностью и уважением смотрела на Марию и понемногу оттаивала душой. Спустя полгода в село приехал Андрей, сын Марии. Приехал в отпуск, чтобы помочь матери по хозяйству – наступил октябрь, пора было копать картошку. Андрей жил в городе, работал на заводе, был женат, у него росла дочь. Положительным, непьющим сыном Мария гордилась. В том октябре у Андрея и Любки случился короткий, но бурный роман. Всего-то две недели, но как закружило! Встречались они ночью на сеновале, убедившись, что Мария уснула. Она, намаявшись за день, спала по-крестьянски крепко. Три часа на чердаке бушевали страсти. Андрей зажимал Любке рот – не дай бог, мать услышит! Когда начинало светать, пошатываясь, Любка осторожно пробиралась к себе и падала замертво на кровать. Перед отъездом Андрей снес в погреб последние мешки с картошкой, подправил забор и засобирался в город. В их последнюю ночь Любка спросила: – А что дальше, Андрюша? Он удивился: – А что дальше, Любка? Дальше – дом и работа. Семья. Короче, дальше – тишина, Любань! – Он засмеялся, довольный своей остротой. – А ты как хотела? Но Любке смешно не было. Ее словно столкнули на обочину. Попользовались, и хорош, знай свое место. Там, в городе, жена и ребенок. А здесь… Здесь шалые ночи, закусанные до крови губы, приглушенные вскрики и, как оказалось, больше ничего. Ничего. Андрей уехал, а через три недели Любка поняла, что залетела. Вскоре и Мария заподозрила что-то неладное. Разговаривать с жиличкой перестала, смотреть на нее не смотрела и за стол с ней не садилась. А увидев, как Любку рвет в лопухах за забором, подошла к ней и сурово сказала: – Ну и дрянь же ты, девка! Так, значит, отплатила? Под сына моего легла да еще и залетела? А как я в глаза снохе посмотрю? Не подумала? У него же такая семья, такая жена! Да она мне как дочь! А ты стерва неблагодарная. Такое, значит, твое спасибо! Наутро, собрав свои нехитрые пожитки, Любка уехала из деревни. Хотела попросить у Марии прощения, а потом подумала: «Да за что? Я ее сына на аркане не тянула и лечь со мной не уговаривала. Чем я виновата?» Она тряслась в стареньком, подпрыгивающем на кочках автобусе, и дорожная пыль, залетая в окна, оседала на лице и скрипела на зубах. «В город, – думала Любка, – в больницу. Устроюсь на аборт, а там разберемся. Главное – избавиться! Зачем он мне, этот ребенок, когда родная бабка и отец от него отказались? Куда мне рожать – ни дома, ни денег».