Башня шутов
Часть 67 из 119 Информация о книге
Немного передохнув, оба жильца квартиры «Под Омегой» продолжили знакомиться с остальными обитателями. Дело шло по-всякому. Одни постояльцы Башни шутов разговаривать не хотели, другие не могли, будучи в таком состоянии, которое доктора определяли – в соответствии со школой Солерно – как dementia либо debilitas.[418] Третьи были поразговорчивее. Однако и они не спешили сообщать свои персоналии, поэтому Рейневан мысленно дал им соответствующие прозвища. Их ближайшим соседом был Фома Альфа, проживавший под столбом, помеченным именно этой греческой буквой, а в Башню шутов попавший в день святого Фомы Аквинского, седьмого марта. За что попал и почему так долго сидит, он не сказал, но на Рейневана отнюдь не произвел впечатления тронувшегося умом. Называл себя изобретателем, однако Шарлей на основании маньеризмов речи признал в нем беглого монаха. Поиски же дыры в монастырском заборе, рассудил он, не могут считаться признаками изобретательства. Недалеко от Фомы Альфы под литерой «тау» и выцарапанной на стене надписью: POENITIMINI[419] квартировал Камедула. Этот своего духовного сана скрыть не мог, тонзура у него еще не заросла. Больше о нем ничего не было известно, поскольку он молчал, как истинный брат из Камальдоли.[420] И как истинный камедула безропотно и без жалоб переносил весьма частые в Башне посты. На противоположной стороне под надписью LIBERA NOS DEUS NOSTER[421] соседствовали два субъекта, которые по иронии судьбы были соседями и на воле. Оба отрицали, что они сумасшедшие. И считали себя жертвами хитроумных интриг. Один, городской писарь, по дню своего прибытия окрещенный Бонавентурой, вину за арест возлагал на жену, которая теперь могла сколь угодно баловаться с любовником. Бонавентура сразу же одарил Рейневана и Шарлея длиннейшей лекцией о женщинах, по самой своей природе и устройству подлых, преступных, сладострастных, развратных, непорядочных и лживых. Лекция надолго погрузила Рейневана в мрачные воспоминания и еще более мрачную меланхолию. Второго соседа Рейневан мысленно назвал Инститором, ибо он непрерывно боялся за свой INSTITORIUM, то есть богатый и процветающий магазинчик на Рынке. Свободы, утверждал он, его лишили по навету, причем сделали это дети, намереваясь завладеть лавкой и доходами от нее. Как и Бонавентура, Инститор признавался в научных интересах – оба по-любительски занимались астрологией и алхимией. Оба поразительно быстро замолкали услышав слово «инквизиция». Неподалеку от соседей, под надписью DUPA[422] разместил свою подстилку еще один обыватель Франкенштейна, не скрывающий имени Миколай Коппирниг, «масон из подворотни» и здешний астроном-любитель, к тому же, увы, тип малоразговорчивый, ворчливый и необщительный. Подальше у стены, несколько в стороне от компании «ученых», сидел Циркулос Меос, сокращенно Циркулос. Он сидел, натаскав соломы, как пеликан в гнезде. Такое ощущение усиливал лысый череп и большой зоб на шее. О том, что он еще не умер, свидетельствовала неизбывная вонь, блеск лысины, непрекращающееся, нервирующее царапанье мелом по стене либо полу. Выяснилось, что он не был, как Архимед, механиком, а кривые и фигуры имели другое назначение. Именно из-за них Циркулос попал в психушку. Рядом с подстилкой Исаии, человека молодого и апатичного, прозванного так из-за постоянно цитируемой им книги пророка, стояла вызывающая страх железная клетка, выполняющая роль карцера. Клетка была пуста, а просидевший в Башне дольше всех Фома Альфа не помнил, чтобы кого-нибудь в нее сажали. Опекающий Башню брат Транквилий, сообщил Альфа, монах вообще-то спокойный и очень снисходительный. Разумеется, до тех пор, пока кто-нибудь не выведет его из себя. Как раз недавно именно Нормальный «раздразнил» брата Транквилия. Во время молитвы Нормальный предался своему любимому занятию – баловству с собственным срамом. Это не ушло от соколиного ока божегробца, и Нормальный получил солидную взбучку дубовой палкой, которую, как стало ясно, Транквилий носил не «для мебели». Шли дни, помеченные нудным ритмом еды и молитв. Проходили ночи, которые были мучительны и из-за докучливого холода, и из-за хорового, прямо-таки кошмарного храпа постояльцев. Дни перенести было легче. Можно было хотя бы поговорить. * * * – Из-за злости и зависти. – Циркулос пошевелил зобом и заморгал гноящимися глазами. – Я сижу здесь из-за злобы человеческой и зависти неудачников-коллег. Они возненавидели меня, поскольку я достиг того, чего им достичь не удалось. – А именно? – заинтересовался Шарлей. – Чего ради, – Циркулос вытер о халат испачканные мелом пальцы, – чего ради я стану толковать вам, профанам, вы все равно не поймете. – А ты попытайся… – Ну, разве что так… – Циркулос откашлялся, поковырял в носу, потер пятку о пятку. – Мне удалось добиться серьезного успеха. Я точно определил дату конца света. – Неужто тысяча четырста двадцатый год? – спросил после минуты вежливого молчания Шарлей. – Месяц февраль, понедельник после Святой Схоластики? Не очень-то оригинально, замечу. – Обижаете, – выпятил остатки живота Циркулос. – Не такой уж я чокнутый милленарист,[423] мистик-недоучка. Я не повторяю вслед за фанатиками хилиастические бредни. Я изучил проблему sine ira et studio на основании исследования научных источников и математических расчетов. Вам знакомы Откровения святого Яна? – Поверхностно, но все же… – Агнец отворил семь печатей, так? И узрел Ян семерых ангелов, так? – Абсолютно. – Избавленных и запечатленных было сто сорок четыре тысячи, так? А Старцев – двадцать четыре, так? А двум свидетелям дана сила пророчествовать в течение двухсот шестидесяти дней, так? Так вот, если все это сложить, сумму помножить на восемь, то есть на количество литер в слове «Apollion», то получится… Ах, да какой прок вам объяснять, все равно вы не поймете. Конец света наступит в июле. Точнее: шестого июля, in octava Apostolorum Petri et Pauli.[424] В пятницу. В полдень. – Какого года? – Текущего, святого. Тысяча четыреста двадцать пятого. – Таааак, – потер подбородок Шарлей. – Однако, понимаете ли, есть некое небольшое «но». – Это какое же? – Сейчас сентябрь. – Это не доказательство. – И уже миновал полдень. Циркулос пожал плечами, затем отвернулся и демонстративно зарылся в солому. – Я знал, что нет смысла метать бисер перед неучами. Прощайте. Миколай Коппирниг, вольный каменщик, болтливостью не отличался, однако его сухость и резкость не оттолкнули истосковавшегося по общению Шарлея. – Итак, – не сдавался демерит, – вы астроном. И вас засадили в тюрягу. Ну что ж, это еще раз доказывает, что слишком пристальное рассматривание неба не приносит пользы и не подобает истинному католику. Но я, уважаемый, еще по-иному взгляну на эту проблему. Конъюнкция астрономии и тюремного заключения может означать только одно: подрыв птолемеевой теории. Я прав? – Прав в чем? – буркнул в ответ Коппирниг. – В конъюнкциях? Правы, а как же. В остальном тоже. Так что, думается мне, вы из тех, которые всегда правы. Видывал я таких. – Таких наверняка нет, – усмехнулся демерит. – Но не будем об этом. Гораздо важнее, как нам быть с Птолемеем? Что расположено в центре мира? Земля или Солнце? Коппирниг долго молчал. – А не все ли равно, пусть будет, как он хочет, – горько сказал он наконец. – Откуда мне знать? Какой из меня астроном, что я знаю? Я от всего отрекусь, во всем признаюсь. Скажу все, что мне прикажут. – Ага, – расцвел Шарлей. – Значит, я все-таки попал! Столкнулась астрономия с теологией. И вы испугались? – То есть? – удивился Рейневан. – Астрономия – наука точная, какое отношение к ней имеет теология? Два плюс два – всегда четыре. – И мне так казалось, – грустно прервал Коппирниг. – Но реальность оказалась иной. – Не понимаю. – Рейнмар, Рейнмар, – соболезнующе улыбнулся Шарлей. – Ты наивен, как ребенок. Сложение двух и двух не противоречит Библии, чего нельзя сказать о вращении небесных тел. Нельзя утверждать, что Земля вращается вокруг Солнца, коли в Библии написано, что Иисус приказал Солнцу остановиться. Не Земле. Поэтому… – Поэтому, – еще угрюмее прервал вольный каменщик, – надобно руководствоваться инстинктом самосохранения. В том, что касается неба, астролябия и подзорная труба могут ошибаться. Библия же – непогрешима. Небеса… – Тот, кто обитает над кругом Земли, – вклинился Исаия, вырванный из апатии звуком слова «Библия», – растянул небеса, как ткань, и раскинул их, как палатку для жизни. – Ну вот, пожалуйста, – покачал головой Коппирниг. – Псих, а знает. – Вот именно. – Что «вот именно»? – возмутился Коппирниг. – Что «вот именно»? Такие уж вы мудрые? Я от всего откажусь. Только б меня выпустили, я соглашусь со всем, чего они захотят. Что Земля плоская, а ее геометрический центр находится в Иерусалиме. Что Солнце вращается вокруг папы, являющего собой центр вселенной. Все признаю. А впрочем, может, они и правы? Псякрев, их организация существует без малого полторы тысячи лет. Хотя бы уже по этой причине они не могут ошибаться. – А с каких это пор, – прищурился Шарлей, – годы лечат глупость? – Да идите вы к дьяволу! – занервничал вольный каменщик. – Сами отправляйтесь на пытки и костер! Я от всего отрекаюсь! Я говорю: и все-таки она НЕ движется, epur NON si muove! – Впрочем, что я могу знать, – горько проговорил он после недолгого молчания. – Какой из меня астроном? Я человек простой. – Не верьте ему, господин Шарлей, – проговорил Бонавентура, который в этот момент очнулся от дремы. – Сейчас он так говорит, потому что испугался костра. А какой из него астроном, во Франкенштейне знают все, потому что он каждую ночь на крыше с астролябией высиживает и звезды считает. И не он один в семье, все у них такие здездоведы. У Коппирнигов. Даже самый младший, маленький Миколаек. Так людишки смеются, мол, первым его словом было «мама», вторым «папа», а третьим «гелиоцентризм». Чем раньше наступала тьма, тем становилось холодней, тем больше постояльцев вступало в споры и диспуты. Говорили, говорили, говорили. Вначале все вместе, а потом уж каждый сам с собой. – Разрушат мне institorium. Все разбазарят, пустят по ветру, обратят в прах. Развалят все, чего я добился. Теперешняя молодежь! – А все бабы – все до единой курвы. По желанию или по принуждению. – Настанет апокалипсис, не останется ничего. Совсем ничего. Да что вам толковать, профаны. – А я вам говорю, что с нами покончат раньше. Придет инквизитор, а потом сожгут. И так нам и надо, грешникам, ибо мы на Бога клевету возводили. – Как солому пожирает язык огненный, а сено исчезает в пламени, так корень их будет гнилью, а поросль словно пыль, схваченная ветром, взметнется, ибо отринули они Законы Господнего Воинства. – Слышите? Псих, а знает. – Вот именно. – Проблема в том, – сказал задумчиво Коппирниг, – что мы слишком много думали. – О, вот, вот, – подтвердил Фома Альфа. – Никак не избежать нам кары. – …будут собраны, заключены в темницы, а через много лет покараны… – Слышите, псих, а знает. У стены, в отдалении, страдающий dementia и debilitas бормотал и что-то бессвязно толковал. Рядом, на подстилке, Нормальный, охая и постанывая, истязал свои гениталии. В октябре ударили еще более крепкие холода. Тогда, шестнадцатого – в датах позволял ориентироваться календарь, который Шарлей начертил на стене мелом, украденным у Циркулоса, – в Башню попал знакомый. Знакомого втащили в Башню не божегробовцы, а вооруженные в кольчугах и стеганых кафтанах. Он сопротивлялся, поэтому получил несколько раз по шее, а с лестницы его просто-напросто сбросили. Он скатился и распластался на глинобитном полу. Обитатели Башни, в том числе Рейневан и Шарлей, смотрели, как он лежит. Как к нему подходит Транквилий со своей палкой. – Сегодня у нас, – сказал он, по обычаю вначале поприветствовав новичка именем святой Дымпны, покровительницы и заступницы слабых разумом, – сегодня у нас святой Гавл. Однако побывало здесь множество Гавлов, поэтому, чтобы не повторяться… Сегодня у нас еще поминание святого Муммолина… Значит, будешь ты, братец, именоваться Муммолином. Ясно? Лежащий на полу приподнялся на локтях, глянул на божегробовца. Несколько секунд казалось, что он краткими и тщательно подобранными словами прокомментирует речь Транквилия. Транквилий тоже, видимо, этого ожидал, потому что поднял палку и отступил на шаг, чтобы лучше размахнуться. Но лежащий только скрежетнул зубами и раздробил в них все, что не стал высказывать. – Ну, – кивнул божегробовец, – понимаю. С Богом, брат. Лежащий сел. Рейневан едва узнал его. Не было серого плаща, пропала серебряная застежка, пропал шаперон, пропала tiripipe. Облегающий вамс весь в пыли и штукатурке, разорван на обоих подбитых ватой плечах.