Дом правительства. Сага о русской революции
Часть 62 из 109 Информация о книге
В своем письме Феоктиста Яковлевна упомянула об интересе киевских следователей к письмам Татьяны. «Не скрою, – ответила Татьяна, – что такая оценка в таком органе, пожалуй, именно в таком органе, мне отнюдь не неприятна. Только боюсь, что московское ГПУ не разделяет этого мнения о моей прямоте и честности. Ведь три года изолятора я получила, как ни верти, по обвинению в двурушничестве». И в этом заключалась последняя и самая главная причина ее бодрости. Да, тот плюс, о котором ты пишешь, родная, эта «окончательность и бесповоротность», изживание всех «родимых пятен» – это очень большая штука. Я тебе писала об этом мало и скупо, я могла бы написать гораздо больше и подробнее. Дело в том, что меня несколько связывает возможность, что мои письма на эти темы будут расцениваться как двурушнический ход – это просто очень неприятно, знаешь… Когда-то я с большим скептицизмом относилась к таким пересмотрам, производящимся в заключении, а теперь вижу, насколько это неправильное и неглубокое отношение. Мне думается, будь я в ссылке, развитие мое пошло бы гораздо медленнее. Иногда полезно двинуть человека обухом по голове (во всяком случае, мне оказалось полезно). Конечно, все-таки это не значит, что я очень довольна тем, что мне довелось сесть в изолятор. Однако, если б передо мной оказалась дилемма – изолятор и действительный разрыв с троцкизмом или Москва и прежние полутроцкистские настроения, – я не колебалась бы выбрать первое[1191]. Любые заверения в искренности могли быть истолкованы как двурушнический ход. Оставалось ждать и надеяться. «Все-таки это самое ожидание без малейшей возможности проявить активность следовало бы поместить в качестве наказания грешникам в один из кругов Дантова ада… За всем тем, очевидно, даже и в кругах Дантова ада жизнь протекает своим порядком и имеет свои права». Татьяна разложила свои вещи «в таком порядке, чтобы осталось только их сложить в чемоданы», взяла на себя обязательство работать еще усердней, а в свободное от работы время жила будущим. «Я мечтаю, – писала она матери 12 августа, – что концлагерь будет в лесу и приеду я туда осенью, березы и осины будут желто-красными… (Это я все так просто: я и без осин и без берез в концлагерь согласна.)»[1192]. Хочу думать о нашем будущем [в тот же день писала она Михаилу], сначала, может быть, суровом и трудном, а потом (обязательно!) солнечном и радостном. Я очень хочу услышать от тебя, что и ты уверен в хорошем будущем нашем… А сначала я хочу, чтобы ты отдохнул рядом со мной. Ведь быть вместе – это уже отдых, правда, дорогой? А я тоже устала за это время и хочу положить голову к тебе на грудь… Михасик, мой дорогой, как жду я нашей встречи… Целую и люблю. Ты не сердись, что я тебе все одно и то же пишу. Я ведь все время одно и то же чувствую. И с какой силой![1193] В ответ Михаил написал, что едет в Кемь, что Кемь – «прелестное место» и что он тоже уверен в их хорошем будущем. Татьяна начала строить планы. «Выдвинем основной лозунг: «десятилетка в четыре года» (а желательно и меньше), – писала она 17 августа, – и будем вместе добиваться этого (это в том случае, если дело не будет пересмотрено). Добиваться вместе… Михасик, я немного боюсь за свою уверенность в том, что я буду с тобою. Правда, я не вижу абсолютно никаких причин для отказа, но я настолько уже переселилась к тебе (и срок даже определила – я приезжаю в сентябре, когда лес золотой и красный), что будет очень трудно в случае задержки этого дела…» Она не знала, останется ли он в Кеми или поедет дальше на Соловки. «Второе может быть и еще лучше, потому что там высоко организованный лагерь и чудесная природа»[1194]. Спустя две недели Татьяна узнала, что Михаила отправили на лесосплав. «То, что Михась на Белбалтлаге, – меня обрадовало, – писала она матери 30 августа, – это ведь один из лучших лагерей, хорошо организованный, да и стройка сама по себе интересная. Но этот самый лесосплав меня несколько смутил, не получилось ли, что вместо агрономии и геодезии Михась там действует багром? Это было бы не очень блестяще, хотя если бы и получилось так, нужно, очевидно, отнести это к «издержкам организационного периода». Но вообще-то и на лесосплаве, конечно, много подходящей по специальности для него работы, может быть, даже и геодезической». В ожидании новостей она следила за газетными отчетами о съезде писателей («жаль, что [ребята] не послали Горькому своего письма о том, какие книги им нравятся и какие они хотят, чтобы писатели написали») и «запоем» читала поэзию. Одним из ее любимых поэтов был Уолт Уитман. «Вот силища! Вот исключительная радость бытия! Вот могучая интерпретация моего любимого изречения: «на коне или под конем я одинаково люблю жизнь. Жизнь хороша и в радости и в печали»[1195]. Десять дней спустя она узнала, что ее заявление отклонено. «Я не скажу, конечно, чтобы отказ этот не был для меня ударом, – писала она матери, – но привычка к ним у меня за это время, очевидно, уже выработалась, так что за мое настроение не беспокойся. Я беспокоюсь больше за Михася, как примет он это известие в первые месяцы своей новой жизни, да еще без наших писем». За себя она не беспокоилась. Завтра составлю себе четкую программу-расписание на оставшийся год и четыре месяца. Да, если не вышло с концлагерем – нажмем с этой стороны. Кроме высшей математики, думаю пройти механику и черчение (значит, и начертательную геометрию). Это основное, и, если это будет сделано, я буду считать огромным достижением. Плюс – доработать «Капитал» и усовершенствовать языки, это время меня все же разболтало. «Ослабла гайка», хоть заниматься я бросала лишь на самые короткие промежутки времени. А сейчас подтянусь как следует… В отношении белья дело у меня обстоит так: три рубашки вполне хороши, все остальные разлезаются так, как Лелька любит, но зиму додюжу в них «уполне». Так же лезут врозь мои светлые блузки, даже – подумать только – та моя в лиловую клеточку (у нас одинаковые). На зиму собираюсь сшить блузку из фланельки тангового цвета, которую ты давно мне прислала. А потом думаю, не сделать ли белую блузку с длинными рукавами из слишком широкой полотняной простыни. Как думаешь? Черное суконное платье я блестяще выстирала в горчице, но оно под мышками разлезается, зато тесьма, полинявшая при стирке, стального цвета и очень нарядная… Неплохо было бы перчатки (вязаные, женские), но это если попадутся. Искать специально не нужно, обойдусь с рукавицами. То же с валенками. Мои еще годятся, но я пишу заранее. Из обуви совершенно отслужили свое серые парусиновые и черные кожаные, но еще крепки желтые полуботинки и черные башмаки. Значит, зима и весна обеспечены, а лето здесь ведь можно в тряпичных чувяках… Мамуленька, может быть, вы один раз не пошлете мне посылку, а вместо нее карточки, а? Ведь уж год Радуську не видела (со времени последней карточки)[1196]. Спустя почти два месяца она получила два письма от Михаила. Он был на Соловках, и письма шли около месяца. Так как он не имел права писать в Москву, Татьяна стала центром тонкой эпистолярной паутины, поддерживавшей единство семьи. «Он пишет, что обстановка психологически труднее, чем у меня. Это, очевидно, так, я в этом и не сомневалась. Кроме того, Михась, наверное, с гораздо большим трудом, чем я «осваивает» всякую неблагоприятную обстановку. Но ты, родная, не пугайся за него, не тревожься. Соловки – это не хуже, а может быть, и лучше, чем любой другой лагерь. Силы у Михася внутренние есть, он «устоится», а мы ему всем, чем можем, поможем». А пока его более всего беспокоили дети (Татьяна очень радовалась, что он считал Волю своим). В его отсутствие (и, как следствие, в отсутствие домработницы и особых пропусков) им предстояло повзрослеть, не покидая мира советского детства[1197]. Самым эффективным [писала Татьяна матери] он считает составление общесемейного соцдоговора, куда вошли бы все обязанности ребят (уборка комнаты, накрывание и уборка со стола, помощь в мытье посуды, обязанности по учебе, физкультуре и т. д.), и противопоставить все обязанности взрослых не только домашние. Это показало бы насколько обширнее обязанности взрослых и внесло бы элемент равноправия. Такая регламентация «семейного кодекса» помогла бы ребятам осмыслить ее в общей системе. Можно подумать и об элементе премирования (тут можно и нематериального порядка премии). Большое воспитательное значение будет иметь самый процесс составления договора[1198]. Татьяна предложила вводить новую систему постепенно, чтобы не перегружать договор деталями и не добавлять лишней работы Феоктисте Яковлевне, но в целом одобрила инициативу Михаила. Несколько дней спустя она прочитала газетную статью под названием «Наши дети», в которой рассказывалось «о работе по установлению расписания для школьника (всего дня, а не только школьного)». «В этой школе, – писала она матери, – каждый школьник на основе типового режима дня вырабатывал себе индивидуальный режим, приспособленный к режиму семьи. Надо, чтобы наши ребята это сделали (в форме соцдоговора Михася), а потом они могут стать застрельщиками этого дела в своих классах, через пионерорганизацию (вначале хоть только для пионеров)»[1199]. Задача заключалась в том, чтобы дети стали ответственными членами семьи, а семья – ответственной частью государства. Семья превращалась в формальный институт, основанный на договорных обязательствах, а государство – в семью, в которой все дети (и фабрики) – «наши дети». Ни та, ни другая метаморфоза не была полной: родственные связи оставались легитимными и даже важными, а государство не собиралось превращаться в патриархальную общину. Исходной посылкой – и обязательным условием победы социализма – была их принципиальная совместимость и взаимное притяжение. Но что, если государство исторгнет некоторых членов одной семьи? Можно ли примирить счастливое детство Рады и возможное отступничество ее родителей? «С исключительной горечью, – писал Михаил Татьяне, – думаю о том, как Радуська узнает о моей действительности. Хотел бы, чтобы это было уже после твоего выхода, чтобы ты рассказала о себе в прошлом и обо мне в настоящем. Так бы воспринялось легче. Основное, о чем прошу, это чтоб у детей создалось одинаковое представление обо мне и тебе и чтобы меня любила Радка»[1200]. Могла бы Рада любить своих родителей, если бы они оказались вредителями? Могли бы Татьяна и Михаил любить друг друга, если бы один из них оказался двурушником? Пока жива была надежда на оправдание или исправление, ответы Татьяны оставались отрицательными, а ее любовь к мужу и стратостату – одинаково сильной. «Что гибель [самолета «Максим Горький»] будет для тебя большим потрясением, я так и знала, – писала она матери 30 мая 1935 года. – Очень ценна эта массовость восприятия радости и горя у нас в СССР»[1201]. 18. Центр мира Советский Союз состоял из серии концентрических кругов. Татьяна и Михаил находились во внешних сферах (в Чистилище). Дом правительства, откуда их изгнали, соединялся с центром Большим Каменным мостом. Центр включал в себя Кремль, где работал Сталин, и Мавзолей, где покоился Ленин. В дни советских праздников Сталин поднимался на Мавзолей, и они встречались. Точкой отсчета служил Дворец Советов с Лениным наверху. Дворец Советов (axis mundi) связывал небо и землю. Первые круги пролегали через Москву. После того как Первый съезд писателей объявил грядущий золотой век кульминацией предыдущих, идею строительства нового города сменила попытка перестроить старый. Генеральный план реконструкции Москвы, принятый 10 июля 1935 года, предполагал «решительное упорядочение сети городских улиц и площадей» без нарушения радиально-концентрической структуры города. Новые «парки, широкие автомобильные аллеи, фонтаны и статуи, а в непосредственном окружении Дворца Советов – грандиозные площади, залитые цветным асфальтом», встраивались в старомосковские «кольца»[1202]. Идеальные сообщества принято изображать как города или пасторали. Пасторали недисциплинированны; идеальные города централизованы и симметричны. Святой Иерусалим «имеет большую и высокую стену, имеет двенадцать ворот и на них двенадцать Ангелов; на воротах написаны имена двенадцати колен сынов Израилевых: с востока трое ворот, с севера трое ворот, с юга трое ворот, с запада трое ворот. Стена города имеет двенадцать оснований, и на них имена двенадцати Апостолов Агнца…Город расположен четвероугольником, и длина его такая же, как и широта». Столица «Утопии» Томаса Мора делилась на четыре равные части, с рынком посередине. Все улицы одинаковой ширины, все дома «настолько похожи друг на друга, что каждая сторона улицы выглядит как один дом», во всех домах две двери, во всех дверях две створки. Все остальные города – копии столицы, так что «достаточно побывать в одном, чтобы познакомиться со всеми». Идеальные города Дюрера, Иоганна Андреэ и Роберта Оуэна – неточные копии Утопии[1203]. Другая матрица идеального города – круг. Атлантида Платона располагалась на холме, окруженном пятью кольцами – двумя водными и тремя сухопутными. Город Витрувия имел радиальную форму (как он утверждал, в интересах обороны). Утопии Возрождения воспроизводили классическую формулу. Город истины Бартоломео дель Бене представлял собой колесо, пять спиц которого служили проспектами добродетели, проложенными через болота порока. Город солнца Томмазо Кампанеллы располагался на высоком холме и делился «на семь обширных поясов, или кругов, называющихся по семи планетам; из одного круга в другой попадают по четырем мощеным улицам сквозь четверо ворот, обращенных на четыре стороны света». Позднейшими образцами послужили Дантово Чистилище и гелиоцентрическая диаграмма Коперника. Город-сад Эбенизера Говарда (1902) выглядел как круг, разделенный на шесть равных секторов[1204]. Амаурот Томаса Мора Квадрат можно округлить. Город Сфорцинда, спроектированный Филарете в 1464 году, представлял собой два наложенных друг на друга квадрата, образующих восьмиконечную звезду, вписанную в окружность; центр (площадь или, по первоначальному проекту, башня) соединен с вершинами углов каналами и проспектами. Дворец Советов Иофана представлял собой ступенчатый конус, установленный в центре квадрата[1205]. Город солнца Томмазо Кампанеллы Сфорцинда Рим Запретный город в Пекине Идеальные города – не просто подобия космического порядка: они – более или менее подробные диаграммы традиционных жилищ, которые являются подобиями космического порядка. Большинство традиционных жилищ организовано вдоль двух осей, пересекающихся в центре. Не важно, что соединяет вершины креста – прямые линии или окружность: круглая монгольская юрта и русская изба с ее «углами» разделены на четыре части с разными практическими и символическими функциями. В центре находится вертикальный axis mundi, соединяющий земной мир с его верхними и нижними отражениями[1206]. Некоторые новые поселения сознательно следуют этой формуле: в процессе основания разыгрывается сотворение мира, разделяются небесные воды, определяются стороны света (земная ось и линия пути солнца) и обозначается центр (при помощи камня, дерева, храма, фонтана, форума или гробницы героя-основателя). Не все города – реплики традиционных жилищ или творения ex nihilo, и не все города, заложенные таким образом, сохраняют свои первоначальные планы, но ни один город не чужд космическому порядку, а некоторые нарочито афишируют свое небесное происхождение. Среди последних выделяются священные города (которые часто служат административными центрами) и административные центры (которые пытаются излучать святость). Среди них Roma quadrata и ее многочисленные копии, прямоугольники китайских императорских дворцов и идеально круглые столицы мидийцев, парфян и Сасанидов (а также их исламский наследник, Багдад)[1207]. Города упорядочивают мир. С течением времени возвращаются болота, просачиваются мигранты, размножаются менялы и протаптываются тропинки. Кольца теряют свою округлость, а углы свою остроту. Первоначальный план восстанавливается символически, в процессе ритуала, или физически, посредством сноса старого и строительства нового. После реформации европейского христианства Рим стал образцом того, как резать по живому, а Версаль – как начинать сначала. И тот и другой организованы вокруг тривия – трех проспектов, исходящих из общего центра (и имитирующих лучи солнца). И тот и другой олицетворяли симметрию небесного и земного могущества и произвели на свет многочисленное потомство (в том числе Санкт-Петербург и его трезубчатые копии в Твери и Костроме)[1208]. Версаль Санкт-Петербург Следующая эра империй началась во второй половине XIX века. Император Наполеон III превратил Париж в сеть бульваров, проспектов и многоугольных площадей, организованных вокруг креста, образованного бульваром Сен-Мишель (он же Севастопольский) и улицей Риволи (с остатками Маре – «Болота» – в северо-восточном квадрате). Император Франц Иосиф I велел заменить венские крепостные стены самым нарядным на свете бульваром. Британская империя сделала в Нью-Дели то, чего не могла сделать в Лондоне: построила Рим «на порядок больше оригинала». По словам одного из репортеров: «В этом монументальном утверждении земного могущества нет ни малейшего намека на утилитарность»[1209]. Другие колониальные столицы стремились к тому же. Две башни, два крыла и соединяющая их полукруглая колоннада Здания союза в Претории символизировали единство южноафриканских рас (британской и бурской). Канберра представляла собой «Парламентский треугольник», наложенный на пересечение «водной и сухопутной осей» (министр внутренних дел, одобривший план, чувствовал себя «как Моисей, который тысячу лет назад смотрел с горы на Землю обетованную»). Оттава пошла по пути неоготической экзотики и не реализовала видение инженера Джона Гэлбрейта, который изобразил будущую столицу в виде ансамбля гигантских башен «с протянутыми между ними лозунгами из электрических букв»[1210]. Столицы недавно восстановленных европейских империй не отступали от неоклассицизма. Согласно плану реконструкции, подписанному Муссолини в 1931 году: «Рим должен явить всему миру образец великолепия, став грандиозным, упорядоченным и могущественным, как в эпоху империи Августа». Театр Марцелла, Пантеон и Капитолийский холм должны были быть окружены свободным пространством и соединены проспектами: «все, что выросло вокруг них за столетия разложения и упадка, должно исчезнуть». Гитлер, в юности учившийся архитектуре, восхищался Парижем и Веной и собирался превратить Берлин в обновленную столицу, организованную вдоль двух планетарных осей. Главным элементом плана был проспект в два с половиной раза длиннее Елисейских полей, который соединил бы север с югом и выстроил в стройную шеренгу не только правительственные здания, но и (как писал Альберт Шпеер) «элитарный кинотеатр для премьер, кинотеатр для массового зрителя на две тысячи зрителей, новый оперный театр, три драматических театра, новый концертный зал, дворец съездов, Дом наций, двадцатидевятиэтажный отель, театры варьете, дорогие и недорогие рестораны и даже крытый бассейн в римском стиле, не уступающий размерами римским термам эпохи империи». Дом наций был задуман как «огромный дворец съездов, под куполом которого уместилось бы несколько соборов Св. Петра в Риме». Источником вдохновения Шпеер назвал монументальные здания на Сицилии и в Малой Азии. «Даже в Афинах времен Перикла, – писал он, – статуя Афины-Парфенос Фидия была в двенадцать метров высотой. Из Семи чудес света большинство прославилось огромными размерами: храм Артемиды Эфесской, Мавзолей в Галикарнасе, Колосс Родосский и статуя Зевса в Олимпии»[1211]. Все возрожденные и новорожденные столицы мечтали о великолепии Парижа и Рима (Афины и Хельсинки планировали грандиозные реконструкции), но по масштабу замысла и исполнения никто не мог сравниться с Соединенными Штатами. Прологом послужил «Белый город» на Всемирной выставке в Чикаго, поднявшийся из болота в 1893 году. После него остались Дворец искусств, превратившийся в Музей науки и промышленности, песня America the Beautiful («Америка прекрасна») и движение City Beautiful («город прекрасен»), которое импортировало в Соединенные Штаты европейский Beaux-Arts и его версию барочного города. Среди достижений City Beautiful – открытые перспективы, регулярные парки, осевые проспекты, церемониальные аллеи, гигантские купола и гражданские центры (civic centers) многих американских городов и университетов, но главным наследником остается «Версаль на Потомаке» – «столица нации» Вашингтон. Дворцовый план Пьера Шарля Л’Анфана 1791 года («соответствующий величию, которое должно воплощаться в столице могущественной империи») был возрожден в 1902-м и реализован в течение тридцати лет (с последующими дополнениями в рамках строгой симметрии)[1212]. Центр Вашингтона опирался на широту Национальной аллеи и долготу Белого дома, с обелиском в честь основателя в точке пересечения. Как писал в 1915 году National Geographic: «Кажется, что Монумент Вашингтона соединяет землю с небом в темноте, пронизывает небеса при свете и стоит неподвижно, как горная вершина, когда мимо проносятся грозовые тучи». Общая композиция, по выражению одного из проектировщиков, «напоминает щит крестоносца». Основанием креста служит Капитолий, поперечная планка завершается Белым домом и Мемориалом Джефферсона, а на вершине располагается Мемориал Линкольна, за которым, по словам другого проектировщика, лежит «низкий мост через Потомак (символ союза Севера и Юга, предсказанного Эндрю Джексоном и Дэниелом Уэбстером), ведущий к Арлингтонским высотам, где вечно покоятся солдаты Линкольна, и к святыне американского народа, Маунт-Вернон. Основатель Вашингтон и спаситель нации Линкольн располагаются на одной оси с Капитолием, излучающим дух демократии». Капитолий связан с Белым домом диагональю Пенсильвания-авеню, которая замыкает «Федеральный треугольник» и символизирует подписание Декларации независимости и Конституции. Новые министерства и мемориалы строились вдоль главных осей. Кинотеатрам, театрам варьете, ресторанам, бассейнам и кафе не позволялось вмешиваться в торжественную монументальность ансамбля[1213]. Национальная аллея в Вашингтоне Генеральный план реконструкции Москвы был менее амбициозным и последовательно реализованным, чем планы Нью-Дели и Вашингтона. Вертикаль Дворца Советов следовала образцам американских небоскребов, которые следовали образцам классических колонн и служили либо корпоративными храмами, либо капитолиями штатов. Ни одно советское общественное здание не могло по размаху и символической чистоте сравниться с Пентагоном, построенным в 1941–1943 году рядом с Арлингтонском кладбищем, где вечно покоятся солдаты Линкольна[1214]. Пентагон «Тоталитарной» архитектуры не существует. Существуют лишь разные степени «монументального утверждения земного могущества». Москва Сталина и Берлин Гитлера относились к Парижу и Вашингтону так же, как Париж и Вашингтон относились к Риму и Версалю, а святой Иерусалим – к Вавилону Великому: они выполняли схожие функции и претендовали на место своих предшественников, имитируя их символические планы. В 1923 году архитектор и проектировщик Арнольд Браннер назвал неоклассицистические гражданские центры американских городов «самыми антибольшевистскими зданиями из всех возможных, ибо в них рождается дух гражданственности». Спустя десять лет большевистские гражданские центры тоже стали неоклассицистическими, ибо неоклассицизм (как писал Луначарский) «рационален» и «правилен совершенно независимо от эпох». В статье 1936 года Иофан высоко оценил Мемориал Линкольна (1922) и Шекспировскую библиотеку (1932), но счел большинство правительственных зданий американской столицы нелепо раздутыми копиями греческих и римских прототипов (предвосхитив позднейшую критику своих собственных проектов). Такие же самодовольные, как Эмпайр-Стейт, но гораздо менее совершенные, «эти бездушные копии не радуют взора, не производят того торжественного и монументального впечатления, на которое они рассчитаны… В общем, архитектура правительственных зданий США представляет собой монументальную декорацию, которая должна убедить среднего американца в незыблемости существующего строя и укрепить его в иллюзиях демократических свобод»[1215].