Дом правительства. Сага о русской революции
Часть 63 из 109 Информация о книге
Шекспировская библиотека Фолджера в Вашингтоне Советский неоклассицизм был одновременно монументальным и строго рациональным. Это означало, что новая советская столица должна превзойти старую имперскую. Согласно архитектурному пособию 1940 года: «Генеральный план Петербурга представляет собой глубоко продуманную и полноценную архитектурную композицию, с оправданными направлениями улиц, с хорошо расположенными площадями, композицию монументальную, насыщенную деталями, отвечающую идее столицы огромного и могущественного государства». Построенное на болоте и организованное вокруг полуколец каналов и трех радиальных проспектов, исходящих из вертикальной оси Адмиралтейской иглы, творение Петра превосходило своих современников, в том числе Париж с его «тесным скоплением беспорядочно построенных домов с узкими улицами и тупиками», и Лондон, который, «несмотря на блестящие начинания Рэна, так и остался беспорядочным городом». Генеральный план реконструкции Москвы предписывал глубоко продуманную и полноценную архитектурную композицию с оправданными направлениями улиц, хорошо расположенными площадями и церемониальными водными магистралями. После открытия канала Москва – Волга советская столица превратилась в «порт пяти морей», а набережные Москва-реки – «в основную магистраль города с облицовкой берегов реки гранитом и устройством вдоль набережных широких проездов-улиц со сквозным на всем их протяжении движением»[1216]. Москва, 1938 г. Карта «Интуриста» Искусство социалистического реализма – «это Рембрандт, Рубенс и Репин, поставленные на службу рабочему классу, на службу социализму». Литература социалистического реализма – это «Фауст» Гёте «с иным содержанием и, следовательно, иной формой, но с сохранением предельности обобщения». Новая Москва – это «столица огромного и могущественного государства» и законная наследница Рима, Парижа, Санкт-Петербурга и Вашингтона. * * * Столица Советского Союза была центром мира. Москва располагалась не пересечении двух нулевых осей (север-юг и восток-запад) и вертикального axis mundi, который представлял собой древо времени с уходящими глубоко в почву корнями и устремленным в будущее стволом. Исполненному ожидания настоящему предшествовали великий перелом первой пятилетки, героический период Гражданской войны и – под первым слоем почвы – священный союз каторги и ссылки. Самыми толстыми корнями служили история марксизма и русская пророческая традиция (описанная и истолкованная Воронским в его «Желябове»)[1217]. Вокруг оси север-юг вращалась Земля, так что виднелись лишь два полюса. В 1930-е годы полярные экспедиции превратились в популярный вид спорта и символ большевистского дерзания. Для матери Татьяны Мягковой «челюскинская сага» стала «смотром достижений революции»; для самой Татьяны – одной из ниточек, соединявшей политизолятор со строительством социализма. Аросев узнал о завершении эпопеи в театре Немировича-Данченко. «Пришло известие, что спасены 22 челюскинца, осталось на льдине 6, но и они, кажется, спасены. Перед первым актом Немирович-Данченко, находившийся в зале, сообщил это публике и сам возглавил хорошо, человечно «Ура». Ему, через него героям-авиаторам публика сделала овацию». (За овацией последовало представление «Леди Макбет Мценского уезда». Два героя-авиатора, Николай Каманин и Михаил Водопьянов, вскоре въехали в Дом правительства.) Южный полюс был менее заметен, но, благодаря Скотту и Амундсену, не менее эпичен: Амундсен возглавил пантеон героев-иностранцев, а в 1935–1939 году Главное управление Северного морского пути издало собрание его сочинений в пяти томах[1218]. Мир между двумя полюсами располагался по оси восток-запад, обозначавшей ежедневный путь солнца. На Первом съезде писателей в 1934 году Горький предложил иностранным делегатам новый коллективный проект: Не попробуют ли они дать книгу, которая изобразила бы день буржуазного мира? Я имею в виду любой день: 25 сентября, 7 октября или 5 декабря, это безразлично. Нужно взять будничный мир таким, как его отразила мировая пресса на своих страницах. Нужно показать весь пестрый хаос современной жизни в Париже и Гренобле, Лондоне и Шанхае, в Сан-Франциско, Риме, Женеве, Дублине и т. д. и т. д., в городах, деревнях, на воде и на суше[1219]. У зарубежных писателей не было средств на издание такой книги, но у кольцовского «Жургаза» были. «Друзей Советского Союза» попросили присылать объявления, карикатуры, фотографии, календари, плакаты, газетные вырезки и «всякие прочие любопытные социальные, культурные, человеческие документы». Был выбран день, 27 сентября 1935 года, «третий день шестидневки» в СССР и пятница в большинстве других стран. Главная цель, писал Горький Кольцову, – «показать читателю нашему, чем наполнен день мещанства, и противопоставить картине этой содержание нашего советского дня». Советская пресса много рассказывала о том, как разлагается буржуазный мир. Задачей составителей было дать «наглядное, ясное представление о том, как именно разлагается»[1220]. Работа заняла много времени – из-за трудности сбора материала, исчезновения – и изъятия из текста – некоторых советских героев, необходимости четкого противопоставления двух миров («нужно, чтобы это выпирало из каждой строчки») и смятения, вызванного смертью Горького 18 июня 1936 года (в возрасте шестидесяти восьми лет). 10 августа 1936-го гранки поступили в типографию; год спустя крупноформатный, богато иллюстрированный «День мира» вышел в свет. Объем – 600 страниц, тираж – 20 250 экземпляров, цена – 50 рублей (60 % месячной зарплаты уборщицы подъездов Сморчковой и полотера Барбосова)[1221]. Текст организован вокруг «пылающих очагов военной опасности»: сначала участники конфликта в Абиссинии, включая Англию; затем визит премьер-министра Венгрии Гёмбёша в Восточную Пруссию и польско-германские отношения; затем страны, которым угрожает германская агрессия (в восточном, южном, западном и северном направлениях); затем Япония и ее нынешние и будущие жертвы; колониальный мир, «те страны Ближнего, Среднего и Дальнего Востока, которые в упорной борьбе сумели отстоять свою независимость от империалистического господства»; американский континент; и, наконец, «мир освобожденного труда и радостной творческой жизни, мир социализма – СССР». За пределами СССР самые большие главы посвящены Франции, Германии, США и Англии. В них много о безработице, классовой борьбе, растущих ценах и военных приготовлениях, но в центре внимания – «пестрый хаос» и безграничная пошлость капиталистической повседневности: брачные объявления, бродячие проповедники, пьяные водители, кошачьи ошейники, молитвенные собрания, великосветские сплетни, конкурсы красоты и соревнования по плевкам. Советский Союз (100 страниц, одна шестая книги) представляет собой «полную противоположность остальным пяти шестым земного шара». В главе об СССР много о производительности труда, перевыполнении плана, полной занятости и сохранности границ, но в центре внимания – ежедневные радости и победы советских людей: участники байдарочного похода Байкал – Москва приближаются к цели; домохозяйки – члены ЖАКТа № 1 организуют хоровой кружок; профессор Невский разбирает словарь исчезнувшего народа си-ся; ударник Д. Н. Антонов с автозавода имени Молотова получает бесплатный автомобиль; горняки с Крайнего Севера прибывают в дом отдыха «Красное Криворожье»; дети в ползунковой группе яслей при фабрике имени Калинина учатся ходить; шестимесячный бычок Атаман достиг 313 килограммов веса; Е. М. Католикова напоминает текстильщикам, что современная колхозница «требует новых модных платьев». В «день мира» жители Москвы съели – среди прочего – 156,6 тонн сахара, 51 т. масла, 236 т. мяса и колбасных продуктов, 137 т. рыбных товаров, 96 т. кондитерских изделий, 205 тысяч яиц, 2709 т. хлеба, 200 тысяч литров молока, 1700 т. картофеля, 100 т. соленых огурцов, 300 т. помидоров и 300 т. яблок и груш. «В дальнейшем Москва собирается есть еще лучше»[1222]. Парк Горького Советский Союз был страной свободного труда и культурного отдыха. Французский писатель Андре Жид, который при ближайшем рассмотрении решил, что это неправда, обратил внимание на всеобщее убеждение, «что решительно всё за границей и во всех областях – значительно хуже, чем в СССР». Одним из следствий этого убеждения были счастливые лица советских детей. «Взгляд светлый, доверчивый. Смех простодушный и искренний. Иностранец мог бы им показаться смешным, но ни разу ни у кого я не заметил ни малейшей насмешки». Но самое замечательное, что «такое же выражение спокойного счастья мы часто видели и у взрослых, тоже красивых, сильных». Даже в Парке Горького, где юноши и девушки играют и веселятся, «повсюду серьезность, выражение спокойного достоинства. Ни малейшего намека на пошлость, глупый смех, вольную шутку, игривость или даже флирт. Повсюду чувствуется радостное возбуждение»[1223]. Жид нашел это проявление довольства одновременно искренним и искусственным, трогательным и пугающим. Причина, заключил он, кроется в «полнейшем неведении относительно заграницы». Лион Фейхтвангер, который посетил Советский Союз годом позже и написал опровержение под названием «Москва 1937», приписал его чувству законной гордости. Если… присмотреться поближе, то окажется, что весь этот пресловутый «конформизм» сводится к трем пунктам, а именно: к общности мнений по вопросу об основных принципах коммунизма, к всеобщей любви к Советскому Союзу и к разделяемой всеми уверенности, что в недалеком будущем Советский Союз станет самой счастливой и самой сильной страной в мире… В любви советских людей к своей родине, хотя эта любовь и выражается всегда в одинаковых, подчас довольно наивных формах, я тоже не могу найти ничего предосудительного. Я должен, напротив, признаться, что мне даже нравится наивное патриотическое тщеславие советских людей. Молодой народ ценой неслыханных жертв создал нечто очень великое, и вот он стоит перед своим творением, сам еще не совсем веря в него, радуется достигнутому и ждет, чтобы и все чужие подтвердили ему, как прекрасно и грандиозно это достигнутое[1224]. Фейхтвангер подтвердил. Его гидами и опекунами были Кольцов и Аросев, которые занимались приемом иностранных «деятелей культуры» и разделяли веру в основные принципы коммунизма, любовь к Советскому Союзу и уверенность, что в недалеком будущем Советский Союз станет самой счастливой и самой сильной страной в мире[1225]. Александр Серафимович побывал в Париже примерно через месяц после «дня мира» и за несколько месяцев до прибытия Жида в СССР. В письме жене от 6 ноября 1935 года он описал свои впечатления: В Париже погода, как у нас в начале осени: 5–6 градусов, сыровато, земля холодная, стены в комнатах холодные, хоть немного и топят. То туман, то дожди. Зимою иногда выпадает мокрый снег, но он не ложится, сейчас же тает. Река Сена холодная, свинцовая, но не замерзает, так всю зиму. Дома высокие: в 5–6–7 этажей. Угрюмые, темные. Некоторым из них не одна сотня лет. Ночью все залито огнями. Улицы разные: есть широкие, будто площади тянутся; а есть страшно узкие – так на них страшно по тротуарам ходить: того и гляди автомобиль, автобус зацепит и сбросит под колеса. Изо всей силы жмешься к стене – тротуарчики-то узенькие. А в других местах широченные, шире наших улиц. Народу – масса. Не идут, не бегут, а несутся. Сверху, когда из окна смотришь, буквально – муравейник. И какие напряженные, замученные нуждой, заботой лица. Испитые, но все из кожи лезут, чтоб одеться как все, т. е. как все буржуазки. У большинства губы грубо накрашены, а по воскресеньям все лица штукатурят. Воздух на улице – чудовищный, задыхаешься. Придешь домой, в углах глаз черная сажа, на платке сажа. Автомобилей – громадная масса, сплошным потоком двигаются; густой запах перегоревшего бензина. Это убивает людей. Буржуазия-то чувствует себя великолепно: она то и дело уезжает на море, в горы, в леса, а трудящиеся задыхаются. Эксплуатация – умелая, настойчивая, неослабленная[1226]. Через четыре месяца в Европу для переговоров о приобретении архива Маркса и Энгельса прибыли Аросев, Бухарин и Адоратский. В начале апреля к Бухарину присоединилась Анна Ларина, беременная их сыном. Согласно ее воспоминаниям, на вокзале в Париже ее встречали Бухарин и Аросев. Аросев преподнес ей букет гвоздик, сказав, что Бухарин стесняется сделать это сам. Бухарин покраснел, и они уселись в машину и поехали в гостиницу. «Члены комиссии жили в соседних номерах. Адоратский заходил к Бухарину только тогда, когда этого требовали дела. Аросев же часто забегал к нам, любил побеседовать, да и просто весело поболтать с Н. И. В противоположность сухому, догматичному Адоратскому он был личностью яркой, талантливой». До приезда Лариной Бухарин с Аросевым «проводили много времени вместе, бродили по Парижу, не раз бывали в Лувре; оба жизнерадостные, они много шутили». Однажды, когда Аросев, Бухарин и Ларина гуляли по Монмартру, Бухарин увидел целующиеся пары и, воскликнув, что он не хуже других, «встал на руки и, привлекая внимание прохожих, прошелся на руках»[1227]. Однажды Ларина присутствовала при разговоре Бухарина с меньшевиком-эмигрантом (и сыном священника) Борисом Николаевским, который представлял архив Маркса и Энгельса и недавно написал биографию Маркса. Николаевский спросил: – Ну, как там жизнь у вас, в Союзе? – Жизнь прекрасна, – ответил Николай Иванович. С искренним увлечением рассказывал он в моем присутствии о Советском Союзе. Его высказывания отличались от выступлений в печати в последнее время лишь тем, что он не вспоминал многократно Сталина, чего он не мог не делать в Советском Союзе. Рассказывал о бурном росте индустрии, о развитии электрификации, делился впечатлениями о Днепрогэсе, куда ездил вместе с Серго Орджоникидзе. Приводил на память цифровые данные, рассказывая о крупнейших металлургических комбинатах, созданных на востоке страны, о стремительном развитии науки. – Россию теперь не узнать, – сказал в заключение Николай Иванович[1228]. Не исключено, что в отсутствие Лариной Бухарин мог сказать еще что-нибудь, но все его страхи и сомнения относились к личности Сталина, а не к бурному развитию науки и индустрии и принципиальному превосходству Советского Союза над миром капитализма[1229]. Аросев с женой, Гертрудой Фройнд, в Берлине Принципиальное превосходство не означало превосходства во всех областях. Модернизация состояла в преодолении отсталости (или, по выражению Сталина, «отставания от передовых стран на 50–100 лет»). Главным достижением великого перелома было повторение достижений передовых стран. Результаты внушали чувство гордости, но проявлялись непоследовательно и не повсеместно. Пока Бухарин разговаривал с Николаевским, Адоратский писал письма о стенных шкафах, увеличительных зеркалах и новом шевиотовом костюме. Бухарин тоже обзавелся новым костюмом. (По словам Лариной, за несколько дней до его отъезда Сталин сказал: «Костюм у тебя, Николай, поношенный, так ехать неудобно, срочно сшей новый, теперь времена у нас другие, надо быть хорошо одетым».) Бухарин стеснялся своего французского; Аросев гордился своим и сомневался в способностях Осинского. Дети Дома правительства учили немецкий; взрослые привозили из-за границы одежду, патефоны, фотоаппараты, холодильники, радиоприемники и модные журналы. Плохого иностранца в СССР изображали надменным и наглым (и иногда напуганным); плохого советского за границей – заискивающим и неотесанным (и иногда нахальным)[1230]. Аросев, заведовавший «культурными связями с заграницей», страдал и от тех и от других. В западных дипломатах «угадывается одновременно насмешка и трусость перед нами», у Андре Жида самонадеянность сочетается с лицемерием, а чувство исключительности гостей леди Астор, в том числе Бернарда Шоу, настолько естественно, что граничит с невинностью («кажется, расстегни кто-нибудь штаны и начни тут же на коврах мочиться, никто не придаст значения, а лакеи без указания сами догадаются, что нужно побыстрее убрать опрыснутый ковер»). Плохие советские вреднее для дела и неприятнее в общении. 2 ноября 1932 года Аросев пересек германско-польскую границу по дороге в Москву[1231]. В поезде после польской границы стало грязнее, обслуживающий персонал небрежнее и бестолковее. Будто бы все житейское начало понемногу терять смысл. Это ужасное отличие европейца от жителя польско-русской равнины. Последний как будто не совсем твердо знает, за каким, собственно, делом он появился на свет, каково его место среди других, европеец же с семнадцати лет это знает и знает, когда он умрет и при каком капитале[1232]. В 1935 году он въехал в Польшу по дороге в Париж. 19 июня Путевые наблюдения Москва – Негорелое, вагон-ресторан Пришел, сел, и вот уже полчаса на меня никто не обращает внимания. При входе два стола заняты – один официантом, который принимает деньги и смотрит унылым взором на счеты, лежащие перед ним. Другой стол занят человеком в штатском. Он потягивается и томится бездеятельностью. Мог бы читать или писать, но он, как все русские, ленив и не знает цены быстротечного времени. По-видимому, наблюдает, вроде комиссара. Пришли два молодых англичанина. К ним подошел официант, но так как он ничего не понимал, подошел второй. И второй их не понимал. Тогда подошел сам бездельник – наблюдающий. Все трое свесили свои унылые физиономии над англичанами, и все трое ничего не понимали. Наблюдающий ленивым, неохотливым движением подозвал четвертого официанта и отрекомендовал его как знающего немецкий язык. Официант спросил: – Булочка, чай? Англичане, услышав знакомое им русское слово, разом ответили: – Чай![1233] Советские деятели культуры были, по мнению Аросева, не многим лучше. На дипломатическом приеме в Кремле в 1932 году Борис Пильняк «ходил по залам у столов со снедью», а Леонид Леонов «держал себя как малый из Калашного ряда, и то не в будни, а в воскресный день, когда гармошка делает человека немного бесшабашным». На приеме в ВОКСе 17 октября 1934 года советские писатели «блистали некультурностью и незнанием, что делать и как говорить». После Конгресса писателей в защиту культуры в Париже в июне 1935-го советские делегаты «писали такую ложь и глупости, что французы краснели». Советские танцоры, приехавшие в июле 1935-го на гастроли в Англию, «все время спрашивали, точно дети: «ведь мы первые, мы лучше всех танцевали, не правда ли?». А в декабре 1935-го четыре советских поэта (Кирсанов, Луговской, Сельвинский и «этот лопоухий и коротконосый «гений», Безыменский) прибыли в Париж «с лицами, скованными важностью». В день их отъезда физиолог А. Д. Сперанский «напился пьян» и «на вокзале нес несусветную ахинею и все искал женщин»[1234]. * * * Аросев не любил свою работу. Не потому, что сомневался в ее важности, а потому, что «она – работа посредника, метрдотеля» и занимаются ей «удивительные невежды и идиоты». «Я хочу, – писал он Сталину 21 июля 1936 года, – работать более напряженно и более ответственно для строящегося под Вашей рукой социализма». Он мечтал о месте в Наркомпросе или возможности без помех работать над «историко-психологической» тетралогией о революции («Весна», 1905–1913, «Лето», 1913–1917, «Осень», от Октября до смерти Ленина, и «Зима», о «работе нашей партии над экономическим строительством социализма под Вашим руководством, отпадение элементов, фактически чуждых нам, интересующихся больше процессом революции, чем ее результатами»). Советский Союз оставался «первоисточником всех наиболее сильных человеческих впечатлений, переживаний и идей», и лучшие люди за границей понимали это, невзирая на невежд и идиотов. «Много очень честных, преданных и героических натур тянутся к нам»[1235]. Одной такой натурой был друг детства Льва Крицмана, Сеня, который эмигрировал в Америку, поселился в Лос-Анджелесе, нашел работу в сапожной мастерской и превратился в Сэма Изекмана (он же Ицикман или Айсман). Америка ему не понравилась. «Приехал взрослый человек, – писал он Крицману, – и точно немой ни понимает и не умеет говорить». Но страшней всего – «атмосфера наживы и благополучие». Американцы день и ночь работают и говорят только о материальных вещах. «Даже голодный здесь не о том чтобы поесть а скорей думает о собственном доме». Лос-Анджелес – «городок паршывый скучный европейцу даже умереть можно с скуки… Америка мне абсолютно не нравится и о ней ничего не хочу писать»[1236]. Лев Крицман Предоставлено Ириной Щербаковой