Ева
Часть 19 из 24 Информация о книге
— Ева не твоя мать, — говорит Герман. — Но почему тогда ты мне о ней ничего не рассказывал? Вообще ничего? При том, что вы так были близки. — Это сложно объяснить. — Ты врешь. Герман пожимает плечами. — Я могу с ней встретиться? Поговорить? Герман переводит взгляд на бутылку в руках у Ариши. Так и не открыла, но замучила сжиманием и встряхиванием. Пузыри внутри разволновались, посветлели, и теперь газировка напоминает стекающий по стенкам шампунь. — Хорошо, — говорит он. — Я отведу тебя к ней. 43 Кладбище старое, его окружают плотной стеной разросшиеся деревья. Дорожки внутри кривы и запутанны. Меж ними пестрят пятна цветов, рябин, крестов, мокрого гранита. Пахнет хвоей, влажной землей и начавшими увядать листьями. Герман курит. Ариша, накинув капюшон белой курточки, стоит рядом, прижимает к себе букет из белых хризантем. Вечереет, на кладбище безлюдно. Девочка выглядит притихшей: она в первый раз на кладбище, в первый раз испытывает эти странные смешанные чувства, которые всякого тут настигают. Кладбище не просто старое — старинное. Несколько минут назад они прошли мимо облюбованных мхом памятников прошлого и позапрошлого веков, и Ариша читала вслух фамилии, имена рабов Божиих Екатерин, Елизавет, Алексiя, вычисляла годы их жизни. Выпустив очередное облако дыма, Герман рассматривает кладбищенские окрестности. Они почти дошли. Вдалеке видна знакомая старая береза. Темный нарост на ней напоминает толстого медвежонка, обхватившего лапами ствол. Береза и медвежонок подросли с прошлого визита Германа. Потушив недокуренную сигарету ботинком, на который налипли глина и листья (всю ночь шел дождь), он кивает Арише. Они отправляются в сторону березы — она, словно центральный пазл, притягивает к себе недостающие детали, и перед глазами возникает цельная знакомая картина. Вот памятник в виде футбольного мяча, вот свалка мусора с венками из выгоревших искусственных роз и лилий, тут ограда с шишечками в виде ягод. Герман рассматривал эти ягоды еще мальчиком, когда приезжал сюда с бабушкой и Евой. Потом, много позже, он и Ева бродили тут, когда навещали бабушку. Ева любила гулять по кладбищу, а Герману никогда здесь не нравилось. Знакомые надгробия уже видны. Над ними вытянулся, как подросток, новенький мелколистный клен. Клен откликнулся на взгляд Германа, радостно зашумел, зашевелил листвой в приветствии: сюда, сюда. Можно было подумать, что он ждал, выглядывал Германа на тропинке. — Иди к тому клену, там, где три серых камня, — говорит он Арише. — Я сейчас. Останавливается и снова закуривает. Ариша исчезает за поворотом, но почти тут же снова появляется: — Па, там кто-то есть. На скамейке возле трех памятников из серого гранита — двух прямоугольных и одного круглого Евиного, намеренно не обработанного с одной стороны, сидит старуха. Седая голова опущена на ссохшуюся грудь, модное лет пятьдесят назад пальто с лисьим воротником тает в пасмурном воздухе. По мокрому столику ходит голубь и важно клюет невидимые крошки, заглядывает в пустую фамильную морозовскую рюмку. Когда Герман входит, скрипнув калиткой, клен в углу весь подается к нему, точно для объятия, а старуха открывает глаза, глядит на Германа и неожиданно громко произносит: — Александр? Наконец-то. Голос резкий, старческий. Сказав это, она тут же снова закрывает глаза. Герман подходит к старухе, присаживается на корточки, нащупывает пульс. Пульс редкий, неровный. Старуха, пробормотав что-то недовольно, убирает руку. Лет за девяносто точно. А Герман считал, что она умерла давным-давно. То есть конкретно о ней он никогда не думал, но где-то там, в бессознательном, отложилось, что она давно исчезла, как всё и вся из его детства. Герман присаживается на скамейку рядом с Веро́никой. Старуха не реагирует. — Кто это, па? — Ариша нюхает фамильную морозовскую рюмку. — Пахнет водкой. — Веро́ника, сестра моей бабушки. — А ты говорил, что у тебя никого не осталось. — Я думал, она давно умерла. Герман достает пачку сигарет, но не вскрывает, мнет коробку в руках. Чувство вины, стыда, собственной никчемности, как всегда, накрывает его здесь. Он приходит сюда очень редко, потому что ему нечего сказать Еве. Ариша, косясь на старуху, подходит к круглому, необработанному с одной стороны серому камню. Это место было припасено для Веро́ники, только сейчас догадывается Герман. Тут буду лежать я, а вот тут — моя сестра, говорила в детстве Германа бабушка, когда они навещали дедушку Германа и Евы. Тот вернулся с войны больным, так и не выздоровел, умер в 1947-м. — Посмотри на даты, — говорит Герман Арише. — Ева умерла за год до твоего рождения. Возле серого Евиного камня живые и искусственные цветы. Как-то раз он и Ева еще студентами приезжали на кладбище на годовщину бабушки. Германа тогда возмутило количество пошлых искусственных цветов. Он был уверен, что Ева, выискивающая везде идеальную красоту, возмутится вместе с ним. Но вместо этого она принялась смеяться: пошлость — это ж сама жизнь, Герман. Посмотри, какие пышные тряпичные розы, разве не хороши? Как человечны, а? Еву иногда было не понять — то ее восхищала идеальная красота, то невыносимая пошлость. Цветы стали искуснее за эти годы, но пошлости не убавилось. Веро́ника сваливается на плечо Германа. От нее пахнет мышами, испортившимися конфетами. Водкой не пахнет. Герман встает и поднимает старуху со скамейки. Она стоит сильно сгорбившись, но глаз не открывает. Кажется, рост ее уменьшился вдвое с последней их встречи. — Ариш, помоги. Ариша кладет букет хризантем у Евиного камня и подходит к Герману. Герман берет Веро́нику под руку с одной стороны, Ариша с другой. Девочка оглядывается на место, где сидела старуха. — А где ее сумочка? Должна же быть. Они осматриваются: лавочка пуста, за ней и под ней ничего, кроме лужицы подсохшей блевотины. Держа Веро́нику с двух сторон, ведут ее к выходу. Она с трудом перебирает ногами, то и дело повисает на руках Германа и Ариши. Туфли у старухи в грязи, брюки и пальто промокли, на них грязь, веточки, листья. В машине Герман усаживает Веро́нику на заднее сиденье, еще раз бегло осматривает: лицо симметричное, на инсульт не похоже. Он проверяет карманы пальто — нет ли таблеток, ингалятора, того, что подскажет, чем она поддерживает себя. Но в кармане только носовой платок и билет на электричку, отправившуюся вчера в девять утра с Ленинградского вокзала. — Ариша, налей из термоса чай. И там, у тебя в карманах, чего только нет — может, пакетики с сахаром завалялись? Ариша хмыкает, вытаскивает ком, в котором и правда обнаруживаются несколько пакетиков. — Высыпай все в кружку. — Но, па, чай и так очень сладкий. — Высыпай, хорошенько размешай и давай мне. Когда чай немного остывает, Герман с трудом вливает его в Веро́нику. До квартиры в Армянском переулке они добираются часа за полтора. Старуха после сладкого чая немного пришла в себя. У двери в квартиру Герман останавливается: — Вероника, у тебя есть ключ? Глупый вопрос, учитывая, что ее карманы он уже проверил. Веро́ника поджимает морозовские потемневшие и истончившиеся губы, трясущейся рукой расстегивает пластмассовую пуговицу на пальто, снимает с шеи замызганную тесемку, какой перевязывают коробки конфет. На ней ключ. Тесемка истончилась и пушится грязной бахромой. В квартире Герман с Аришей раздевают Веро́нику и укладывают на диван. Тот самый, на котором когда-то Герман обнаружил заболевшую Еву. На ту же подушку с вышитыми цветами, укрывают тем же шерстяным пледом. Старуха молчит, не противится. — Ариша, посмотри, что съедобного есть на кухне, — говорит Герман. — Похоже, она больше суток не ела. Ариша уходит, а Герман осматривается: здесь всё на тех же местах, как было в тот день, когда он приехал за Евой. Лампа горит. Тени. На стекле потеки дождя, только в этот раз предосеннего. В советской стенке дымковские игрушки, солдатики, коллекционные машинки, фотографии отца и Евы в разном возрасте. Проигрыватель. Пачка пластинок. Герман отчетливо слышит нежный, с бьющейся бархатной бабочкой в горле голос Евы. Он мог бы сейчас увидеть Еву. Если бы догадался, как это сделать, как выпустить жабры восприятия вневременного, запустить этот, все еще не активированный орган чувств, который, Герман убежден, точно есть где-то в теле или сознании. — Ничего себе, — слышит он голос Ариши из кухни, — да тут настоящий музей. Герман, убедившись, что Веро́ника снова закрыла глаза, вытаскивает из стенки одну из фотографий Евы и кладет себе в карман. Веро́ника остановила время в кухне на восьмидесятых. Может, она, ожидая Александра, как-то умудрилась вырастить у себя эти жабры вневременья? Из всего ассортимента магазинов Веро́ника тщательно отобрала те продукты, упаковки которых не изменились (или почти не изменились) с тех лет — зеленая коробка какао «Золотой ярлык», желтая пачка индийского чая. Консервы со смутно знакомыми Герману с детства этикетками. Шоколад «Аленка». В кухонном шкафу — коробки и жестянки советского времени. Лаконичные надписи, детски наивные рисунки, неяркие краски — то ли выцвели с годами, то ли подернулись временной дымкой. Герман достает коробку с надписью «Геркулес», заглядывает внутрь — действительно, овсянка. Желтая банка «Кофе натуральный молотый без цикория» — Герман нюхает, действительно, молотый кофе. В холодильнике «ЗИЛ» кипяченое молоко в кастрюльке, жирная копченая скумбрия в серой оберточной бумаге (ее рулон лежит сверху на холодильнике), сыр в такой же обертке. Водка «Столичная» с изображением фантома гостиницы «Москва». Подсолнечное масло в литровой банке у плиты. Лук в сетчатой авоське, эта висит на крючке, рядом — самодельные мешочки с травами. — Надо приготовить что-нибудь легкое, но калорийное, — говорит Герман. — Кашу манную? — Умеешь ее варить? Ариша смеется, включает транзистор, который стоит на подоконнике. Кухню заполняют голоса. «Работает», — говорит Ариша восхищенно. Герман находит жестянку с надписью «Манка», читает в телефоне рецепт. Ставит на газ синий эмалированный ковш с отбитыми краями. Зажигает. Коробка спичек — тоже гость из того времени. Пока закипает молоко, Герман выходит из кухни и заглядывает в ванную, туалет — ну конечно, и тут восьмидесятые. В прихожей в углу советские деревянные лыжи, обувь, женская и мужская, той поры. Советский болоньевый плащ, шляпа. Всё, как будто только что сняли, то есть будто только что Александр снял. Герман возвращается на кухню, засыпает манку в молоко, мешает, раздумывая, сошла Веро́ника с ума или нет. Ариша крутит колесико на транзисторе, ловя одну за другой программы. Белое варево в ковше превращается в кашу, Герман снимает ковш прихваткой, цвет и рисунок которой от старости стерлись, и теперь признать, что это было, нет никакой возможности. — Мы недавно с Митькой были в музее, смотрели старые механизмы, — рассказывает Ариша. — Все они вполне себе в рабочем состоянии. И у меня возникло странное ощущение. Мне показалось, что люди, которые пользовались этими вещами, знали, чувствовали больше нас. Я подумала: чем больше мы совершенствуем вещи вокруг себя, чем больше изобретаем новых, тем всё дальше уходим от чего-то настоящего, того, что было в самом начале. В начале всего, понимаешь? Митька со мной не согласился. Он сказал, что мы, наоборот, приближаемся к этой изначальной истине. А ты что думаешь, па? Герман добавляет в кашу сливочное масло, сахар. — Я думаю, что вещи, прогресс, не имеют отношения к этой… как ты говоришь, изначальной истине… — А что тогда имеет? — Не знаю, — говорит Герман, берет тарелку, чистую ложку. — Пойдем попробуем накормить Веро́нику. От того, чтобы ее кормили, старуха отказывается. Она слаба, но ей явно лучше — всегдашняя ненависть к Герману вернулась. Темные напряженные зрачки так и отталкивают Германа. Она молча показывает пальцем на Аришу. Герман отдает девочке тарелку. Старуха усаживается в подушках, дрожащей рукой принимается есть кашу, тарелку с которой держит Ариша. — Веро́ника, вызвать тебе врача? — спрашивает Герман. — И что он мне скажет — зажилась? Она делает ударение на каждое слово, бросается ими в Германа, точно булыжниками. Глядит на фотографию Александра и, чудом не разбросав содержимое тарелки, целеустремленно засовывает кашу в рот. — Отлежусь, — говорит. — А она, значит, твоя дочь? Так ты что же — женился? — Нет. — Герман качает головой.