Непобедимое солнце. Книга 1
Часть 17 из 39 Информация о книге
В том, как Фрэнк говорил «я», рассказывая про Каракаллу, не было ни малейшей наигранности. Через несколько фраз я начинала верить, что слушаю живого императора. Это и нравилось мне, и пугало. Мне нравилось заниматься с ним любовью (мы все-таки сделали это в самую первую ночь, а потом — на следующее утро вместо запланированной экскурсии на гипподром, прости Мехмет, и пошло-поехало), но я все время ждала, что у него появятся странные просьбы. Так оно и вышло. Вечером мы выпили после ужина много французского красного — «галльского», как называл его Фрэнк («римляне любили вино и соитие, девочка, но оставляли конопляный дым германцам, поэтому сегодня курим только один косяк, максимум два»), а потом он сказал: — Давай сделаем это в масках. — Зачем? — спросила я. Он приложил палец ко рту. Мы уже делали это без масок, подумала я, почему бы и нет. Посмотрим… Когда на нас были маски, Фрэнк вел себя совсем по-другому, и это завораживало. Он не просто раздевал свою подружку — он прислуживал богине. Во всех его действиях присутствовала такая почтительность, такое ненаигранное смирение, что я действительно чувствовала себя богиней, которой приносят жертву. И это, если честно, мне нравилось. Когда на мне была маска Луны, Фрэнк ухаживал за мной как раб, целовал пальцы моих ног и обмахивал меня веером. Он не требовал ничего в ответ. И в конце концов я действительно стала ощущать себя госпожой, лениво призывающей к себе на ложе раба — не тогда, когда хочется рабу, а когда хочется ей. Это был интересный и поучительный опыт, потому что прежде я не понимала, как женщина может доминировать в сексе, даже играя свою природную пассивную роль. Потом, конечно, я поняла — тут нет ничего особенного. Взять, например, какую-нибудь Екатерину Великую. Хоть я и не очень представляла, как эта возомнившая себя Путиным Меркель могла вызвать у кого-то сексуальное влечение, фавориты у нее были, и я не думаю, что в спальне они вели себя слишком вольно. Скорее всего, биологическое общение с императрицей было достаточно церемониальной процедурой, где чуть ли не каждое движение бедер сопровождалось поклоном. После того как Фрэнк назначил меня своей богиней, я начала понимать, как это выглядело и ощущалось. В общем, опыт мне понравился, и я уже сама ждала, когда Фрэнк достанет свои маски. Обычно он клал маску Луны на тумбочку возле кровати, и я надевала ее сама. Почему нет? Маска ни к чему меня не обязывала, но ко многому обязывала Фрэнка. Без нее с ним было просто хорошо. С ней добавилось чувство, что я развлекаюсь с почтительным слугой. А что в этом плохого, если слуга мне нравится? Можно сказать, думала я, пока мой бойфренд разминал мне спину, что к чему-то подобному должна стремиться каждая последовательная феминистка. Самые радикальные сестры даже не рассматривают такие варианты и сразу уходят за лесбийский горизонт, вообще обходясь без носителей тестостерона. Но мужчина-раб — как раз самое то. Это не гендерная революция, а возвращение к забытому культурно-историческому гештальту. — Как себя чувствует госпожа? — Госпожа почти довольна. — Почему «почти»? Чего не хватает? — Иди сюда, я тебе объясню… Роль давалась мне легко и безусильно, как будто с детства я готовилась к чему-то похожему… Впрочем, к такой роли в глубине души готова каждая женщина. Надо просто создать для нее условия. В любой из нас спит богиня, ожидающая поклонения. Увы, патриархат редко дает ей проснуться. Я уже не обращала внимания на его каракаллу, когда мы гуляли по Стамбулу. Моя пустая голова казалась легкой как никогда — и я, пожалуй, была счастлива. Мне захотелось обсудить наш опыт, и я сообщила, что мне нравится его галантность в интимных вопросах. — Вообще-то, — добавила я, — удивительно, что такое поведение мужчины — скорее исключение, чем правило. — Почему? — Традиционная патриархальная культура его подразумевает. — Разве? — Конечно. В классической Европе, например, от мужчины принято было ждать рыцарства. А рыцарство предполагает именно такой способ мужского поведения в постели. Любая девочка, насмотревшаяся мелодрам, именно его и ждет… Но на деле даже воспитанный и деликатный соблазнитель в самый интимный момент ведет себя грубо и нахраписто. Да чего там, просто по-свински… Это шокирует женщину. Иногда травмирует. Но об этом только недавно начали говорить. Фрэнк засмеялся. — Дело тут не в патриархальном укладе, — сказал он, — а в мужской физиологии, до которой феминисткам нет никакого дела. — Что ты имеешь в виду? — Если попросту, стоит у среднего мужика не слишком долго и не слишком хорошо. Если он пропустит нужный момент, то потом уже не сможет ничего никуда воткнуть. Особенно если партнерша не очень ему нравится… То есть не ему, — Фрэнк погрозил кому-то невидимому пальцем, — а природе, которая заведует эрекцией. Таких унылых пар — будем опять честны — большинство… Я читал статистику. По субъективной оценке опрошенных у шестидесяти трех процентов мужчин партнерша сосет в плохом смысле, и только у тридцати семи — в хорошем. Отсюда тот тип поведения, который развращенная корпоративными СМИ женщина воспринимает как насилие. Это не насилие, а биологический императив, что знает любой сексолог. Но по политическим причинам эта информация сегодня засекречена еще сильнее, чем расовая корреляция IQ… — А что такое расовая корреляция IQ? — спросила я. Улыбка сползла с его лица. — Зря я это сказал, — ответил он. — Лучше сразу забудь и ни с кем об этом не говори. Во всяком случае, с американцами. Это у нас табу. Такие фразы меня настораживали. Когда Фрэнк, образно выражаясь, снимал свою тогу, мне начинало казаться, что он по своим взглядам если не белый супремасист («так, — сказал он, — у нас называют людей, которые смотрят «Фокс ньюз»), то и не левый университетский гуманитарий точно. Впрочем, в IQ я все равно никогда не верила — по-моему, чистой воды шарлатанство. Единственное, что определяет IQ-тест — это способность человека проходить IQ-тесты. Все остальные интерпретации этого опыта сводят человеческий мозг и душу к дешевому несложному механизму. Если действительно есть какая-то расовая корреляция IQ, то значения в ней не больше, чем в расовой корреляции цвета кожи или жесткости волос. Люди разные, вот и все. Телефон Фрэнка играл песню «Bella Ciao» в исполнении Тома Уэйтса, и я часто ее слушала, потому что звонить ему начинали, понятное дело, как только он уходил в ванную и включал машинку (ни один парикмахер в мире, жаловался он, не может правильно подстричь под Каракаллу — приходится самому подправлять волосы каждые три дня). Слова в песне были такие: One fine morning I woke up early Bella ciao, bella ciao, bella ciao One fine morning I woke up early to find the fascist at my door…[9] Все-таки они в Америке сильно зажрались — им даже фашистов на дом возят. Door-to-door delivery in 30 minutes or your money back[10]. Но песня мне нравилась. Как и сам Том Уэйтс, и особенно проецируемый им образ: мол, есть в мире потасканные, испитые и как бы опустившиеся ребята с таким алмазным стержнем внутри, что… Конечно, неправда. Наверняка этот Том Уэйтс из спортзала не вылазит. Но образ все равно вдохновляет. Я понимала, что эта американская Bella — не просто перепевка: в песне был подтекст, связанный с их политикой и культурой. Но я не догадывалась, в чем он, пока Фрэнк не объяснил. — Все думают, — сказал он, — что эта песня на моем телефоне сигнализирует о добродетели. Я даю понять, что я активный романтический антифашист, готовый кусать всех, кого велят корпоративные медиа, и не имею особых претензий к информационной или финансовой олигархии. Полезная строчка в резюме, если человек ищет работу где-нибудь в Bay Area[11]. Но я не ищу там работу. — А почему тогда такой рингтон? — спросила я. — У этой песни потрясающая драматургия, — ответил Фрэнк. — Сначала лирический герой просыпается, видит фашиста у дверей и так пугается, что просит партизан забрать его — в смысле, лирического героя — с собой. Партизаны, видимо, отказываются — зачем им трус? Тогда лирический герой опять просит забрать его, уверяя, что больше не боится… А дальше он вообще умоляет похоронить его в тени цветка. Просто гимн американских snowflakes…[12] Каждый раз слушаю и хохочу… А настоящие фашисты, между прочим, пели бы эту песню вот так… И он поставил мне немецкий вариант «Bella Ciao» с дискотеки на Майорке. Идеальная, как он сказал, строевая песня СС. Звучало подходяще для плаца, да. Но слов я не понимала. — Не волнуйся, партизан немцы зачистили сразу, — ухмыльнулся Фрэнк. — Поют только про schönes Mädchen. Мол, девушка разбила сердце. Фашистские песни — они не про фашизм, а про красивых девочек. Вот что надо нашим «снежинкам» ставить вместо Тома Уэйтса. А то они встретят когда-нибудь настоящего фашиста и решат, что это веселый трубочист… Этих самых «снежинок» он не любил. — А что же делать, — спросила я, — если у дверей правда фашист? — А что сегодня значит слово «фашист»? По одной версии, это человек, прячущий у себя дома портрет Трампа, по другой — тот, у кого недостаточно быстро выступают слезы во время речи Греты Тунберг в Давосе. А если забыть про политику, фашист — это любой человек, который мешает тебе удобно припарковаться. Как в физическом, так и в духовном смысле… И Фрэнк прочитал мне целую лекцию про политическую подоплеку американского политкорректума — за ним, как он уверял, стояла попытка транснациональной финансово-информационной элиты закрепостить умы так же, как в прошлых культурах закрепощали тела, спрятав хозяев мира за живым щитом из разных несовершеннолетних Грет, хромых лесбиянок (тут я слегка шлепнула его по лбу), черных активисток, трансгендерных мусульманок и прочего символического персонала, любой неодобрительный взгляд в сторону которого будет люто караться. — Сегодня ты уже не можешь всерьез бороться с истеблишментом, — сказал он, — потому что менеджеры нарратива облепили его периметр всеми этими милыми котятами с болезнью Альцгеймера, израненными черными подростками и так далее. За живым щитом прячется создающая нарратив бессовестная мафия, но ты не можешь плюнуть в ее сторону, не попав во всех этих Грет… — При чем тут Грета? — Совершенно ни при чем. В том и дело, что человеку, который хочет плюнуть в элиту и истеблишмент, поневоле приходится плевать в Грету, потому что истеблишмент оклеил ее портретами все свои стены и двери. И люди, не понимающие в чем дело, но чувствующие подвох, клеят себе на бампер стикер «Fuck you Greta». Подразумевая не Грету, а этот самый истеблишмент. Выглядит, конечно, глуповато. — Она тебе чем-то не нравится? — спросила я. — Да какая разница. Дело не в том, что где-то в мире есть добрая Грета, настолько отважная и честная девчушка, что про ее подвиги поневоле сообщают корпоративные СМИ. Дело в том, что корпоративные СМИ с какого-то момента начинают полоскать тебе мозги ежедневными историями про эту Грету. И послать их куда подальше становится проблематично, потому что тебя могут спросить — ты что же, против доброй Греты, гад? Медийная Грета — это не человек. Это агрессивный педофрастический[13] нарратив, используемый транснациональной олигархией в борьбе за контроль над твоим умом. — Мне кажется, она действительно хорошая, — сказала я мечтательно. Он даже позеленел. Как я люблю эти мгновения. — Грета тут вообще не важна, как же ты не понимаешь. Она может быть самым искренним и добрым существом на свете, или быть 3D-распечаткой национал-социалистического плаката, или ее может не быть вообще. С того момента, когда ее личину напяливает на себя олигархия, говорить про нее уже нет смысла. Вся woke[14]-бижутерия — это разноцветные перья, торчащие из задницы у мировой Бранжелины Гейтс, ползущей по красной дорожке за очередным миллиардом. Это просто новая маска сатаны, которую, точно так же как маску Гая Фокса, немедленно начинают носить все мировые придурки. Такого не было даже у вас при Сталине. Мы новые крепостные, вот что… Прежний европейский крепостной (Фрэнк говорил «serf») не мог покидать свою деревню, но думать мог что хотел. Современный американский крепостной может ездить по всему миру и даже летать в космос, если есть деньги, но его сознание при этом должно бегать на коротком поводке вокруг нескольких колышков, вбитых корпоративными СМИ — «формирователями нарратива». — Американцам нельзя покидать зону допустимого нарратива. Даже внутри своей головы. Иначе одна дорога. — Куда? — спросила я. Он поправил волосы. — В императоры… В общем, парень он был сложный — но трахался как бог (простите, соратницы по борьбе). А игра в служение богине возбуждала его до такой степени, что он делался жеребцом. Ради этого можно было стерпеть его немного тревожные политические взгляды. Впрочем, такая необходимость возникала редко. Все современное исчезало без следа, когда он надевал маску. Одну его душу лианой обвивала другая, и я встречала совсем иного человека. Мне нравилась история Каракаллы, которую он рассказывал небольшими кусочками, обычно после того, как мы занимались любовью. Я слушала его в полусне — и мне казалось, что это отрывки какого-то еще не написанного романа.