Ева
Часть 10 из 24 Информация о книге
— «И вот теперь его внимательно слушают министр, члены коллегии, работники Министерства здравоохранения РСФСР. Они слушают рассказ о работе, несущей переворот в травматологию и ортопедию. Г. Илизаров. Читателям “Известий” знакома эта фамилия. Впервые мы рассказывали о враче-хирурге в 1963 году… В 1964 году последовало второе выступление газеты. Со времени опубликования статьи “За секундой — жизнь человека” прошел ровно год… Что же сделал для людей скромный курганский доктор?» Герман не сводил глаз с бабушки, которая по мере движения по статье переходила от механического чтения — к театральному, с паузами и выражением: — «На сращивание костей (ликвидация ложного сустава) по методу Г. Илизарова с помощью его аппарата требуется не более тридцати дней. Причем одновременно со сращиванием происходит и удлинение конечности на необходимую величину. Собравшиеся в Министерстве здравоохранения РСФСР рассматривали рентгеновский снимок: бескровная ликвидация ложного сустава с одновременным удлинением конечности на десять сантиметров! Это не предел. Г. Илизарову удавалось удлинять конечность и на 25 сантиметров». Бабушка сделала паузу. В этот момент часы на столике ожили, раскрылась дверца, и оттуда весело выкатилось гнездо с четырьмя серебристыми птенцами. Раздалась громкая механическая трель: шесть вечера. Бабушка прочитала статью из «Известий» до конца и даже то, что в конце нее: «С. Осьмина, № 144 (14923)». Потом снова пробежалась глазами по статье: «…1964 году, прошел год». Положила негнущийся кусок газеты на стол, недоуменно посмотрела на Елену Алексеевну: — Леночка, это ж было двадцать лет назад? Как случилось, что бабушке никто не посоветовал Илизарова? Да, бум после того, как в 1968 году Илизаров поставил на ноги прыгуна Брумеля, давно прошел. Да, до интернета было далеко. Но почему об Илизарове не обмолвилось ни одно светило ортопедии, к которым бабушка возила Германа? Почему она не услышала о нем от родителей других детей-инвалидов? Скорее всего, она слышала, но, как и большинство советских людей, верила, что лучшие врачи, лучшие больницы могут быть только в Москве. Всё, что в других городах, — второй сорт. А бабушка для себя выбирала что мясо, что пальто, что стулья, что врачей — только наивысшего сорта. 26 Когда ехали в первый раз к Илизарову, Герман очнулся от шепота Елены Алексеевны. Приоткрыв глаза, он увидел, что Елена Алексеевна в широкой рубахе и юбке до пят, заменявших ей пижаму, с распущенными, упавшими на лицо тонкими волосами сидела на нижней полке, сложив руки у груди, и молилась. До этого Герман видел только, как молятся полоумные старухи. С религией в стране давно было покончено как с пережитками вроде крепостничества. Неужели Елена Алексеевна и вправду сошла с ума, как говорила бабушка? Герман уловил слова Отче… хлеб насущный… и паки грядущаго… спаси, Блаже, души наша… Молитва (или их было несколько?) была долгой, Елена Алексеевна повторяла слова по кругу несколько раз. Монотонный ритм молитвы усыплял, Герман засыпал и снова просыпался, а Елена Алексеевна все продолжала бормотать. За окном мелькали ночные пейзажи поздней осени. Иногда Елена Алексеевна называла имена. В том числе и его, Германа, имя. За его именем шли пять имен, в которых вдруг раз на третий Герман признал имена его обидчиков — ребят, издевавшихся над ним ноябрьским вечером 1982 года. Стараясь не уснуть, он дождался еще раз, когда Елена Алексеевна начнет произносить список имен. Ему невыносимо захотелось услышать имя Евы. Герман давно научился терпеть разлуку с Евой, но впервые уезжал от сестры так далеко. С каждым перестуком колес расстояние между братом и сестрой увеличивалось. От Москвы до Кургана — 2000 километров. Находясь в больницах, Герман всегда утешался тем, что, если что, Ева окажется рядом через час. Теперь все было по-другому, впервые он и в самом деле остался один. Герман прислушался к бормотанию Елены Алексеевны, вспотел от волнения в ожидании имени сестры. Елена Алексеевна бормотала много имен, но имя Евы так и не произнесла. Утром Германа ждал крепкий и сладкий чай, дымок от него легко и весело струился и исчезал в душном утреннем вагоне, оставляя на окне запотевшее пятнышко. Елена Алексеевна, с тщательно причесанными тонкими, невнятного цвета волосами, была уже в своем платье-мешке с полукруглыми створками-воротничками, поддерживающими худую слабую шею. Ее бледная кожа светилась под утренними лучами. — С добрым утром, Герман. — Здрасьте, — глупо сказал Герман и покраснел. Скорее бы уж оказаться в больнице и не быть один на один с Еленой Алексеевной. У окна боковушки толстяк в матроске шумно пил чай, ел вареные яйца и читал журнал «Крокодил», а женщина напротив него красила ногти. Заметив взгляд Германа, она улыбнулась жалостливо. Ну конечно, калека. Герман отвел глаза и опять, как дурак, покраснел. В поезде было жарко натоплено, пахло дымом, углем. Герман спустил ноги, оперся на костыли и отправился в туалет. Когда они выезжали из Москвы, за окном была хмарь, черные, сплетенные в единое графическое полотно деревья преграждали путь в лес, сыпал мелкий холодный дождь. Сейчас за окном белела зима. Елена Алексеевна шла за Германом. Когда он открыл дверь туалета и оттуда пахнуло всем тем, чем пахнет туалет в поезде, Герман услышал за спиной ее слова: — Я буду тут. Если вдруг что случится — позови. Герман захлопнул дверь. Здесь шум поезда оглушал, а подмерзшая земля в открытой дырке унитаза неслась страшно и стремительно. Чужие заснеженные леса скакали в окне. Оно было разбито в углу, и холод со свистом летал над головой, пока Герман делал свои дела. Решив помыть руки, Герман обнаружил, что не может пошевелиться. Зеркало с ржавыми пятнами показывало чужого бледного мальчика с серыми, будто подсвеченными глазами, всклокоченными, потемневшими за последние годы, но не до черных, волосами. Герман не удивился бы, если б этот мальчик повернулся и вышел, а он, Герман остался. Кто-то усилил громкость колес, оглушающий звук, почти вой, завибрировал в ушах, сердце, затылке, икрах. Герман оказался вне времени и не знал, как попасть обратно. Еще немного — и все кругом начнет осыпаться, рассыплется в хаос. Нужно было схватиться за что-то — но леса убегали слишком стремительно, ни одна деталь не могла удержать его внимание. Германа затошнило, голова закружилась. Прошиб пот. Найти бы что-нибудь, связанное с Евой. Но ее фотография лежала на дне чемодана. Подаренная накануне отъезда шоколадка была съедена Евой же ночью на вокзале во время многочасового разговора. Кубик Рубика и пятнашки, которые она пожертвовала ему (напрасно, Герман не любил игры), тоже были упакованы в чемодане. Время остановилось, в клетке туалета появились плотные слои воздуха, будто несколько реальностей, непонятно откуда взявшихся, враждебных, инородных, спаялись и чего-то ждали от Германа. Опираясь подмышками на костыли, Герман трясущейся рукой принялся шарить в карманах. Однако брюки бабушка вчера ему велела надеть новые, поэтому в них не было ни шишек, ни ластиков, ни крышек от одеколона. В одном из карманов Герман нащупал смятую коробочку. Вытащил. Пачка сигарет. Ночью упала у соседа сверху. Герман, слушая бормотанье Елены Алексеевны, долго смотрел, как пачка белела на полу, а потом подобрал. Герман прислонился к двери. Сердце колотилось, всерьез решив пробить грудную клетку и выскочить наружу. На умывальнике лежал забытый кем-то коробок спичек. Коробок отсырел, но Герману удалось зажечь спичку о сухое пятнышко полоски для зажигания. Вспомнил вдруг, как говорил ему Андрей тогда, много лет назад, когда они ехали из гарнизона: вот так, затянись. Герман и затянулся. Закашлялся. А потом получилось не кашлять. Голова продолжала кружиться, сердце стучать, но реальность вернулась на место, минуты снова пошли в верном направлении, одна за другой. Дым заполнил клетушку туалета и поплыл сквозь разбитое стекло в морозный воздух чужих мест, потянулся к елкам, просеке, трехоконным русским домишкам. Герман выкурил меньше полсигареты и выбросил то, что осталось, в дыру унитаза, на сверкающие от холода и скорости рельсы и шпалы. Когда через пять минут Герман глотал остывший чай, он почувствовал, что тело его стало легче. Будто какая-то часть отделилась, уплыла через разбитое окно и растворилась в морозном воздухе вместе с сигаретным дымом. Ему стало весело и грустно одновременно. То, что он видел вокруг, с этой минуты принадлежало только ему. До этого все предметы, люди, пейзажи, города — все принадлежало и предназначалось им с Евой. Но эти елки за окном Ева никогда не увидит. Как не увидит и не узнает город, в который едут Герман и Елена Алексеевна, больницу, где он проведет месяц (как потом оказалось, четыре), все то, что произойдет там, знаменитого врача Илизарова. Теперь это только его жизнь. Он попробовал эту мысль на язык вместе с крепким остывшим чаем. После чая Герман достал книжку про Илизарова. Книжка была тонкая, с красной обложкой и фотографией усатого темноволосого человека. Эту книжку Елена Алексеевна принесла Герману из библиотеки. Раскрыл. По страницам в такт движению поезда побежали, чередуясь, темные и светлые полосы. В книге было написано, что Илизаров удлинял укороченные ноги. На фотографиях в книге были изображены дети и взрослые, они стояли сначала на костылях с одной короткой ногой, а потом — на полу, касаясь его одинаковыми по длине ногами. Герман приподнял правую ногу, с подрезанной и подшитой бабушкой штаниной, с косолапой и неровной ступней в шерстяном, в полоску носке. Вытянул и левую ногу. Неужели их можно сравнять? Бабушка в ночном телефонном разговоре с Веро́никой сказала, что считает эту задумку Елены Алексеевны авантюрой. День в поезде длился долго. Герман с Еленой Алексеевной занимались уроками: геометрия, алгебра, русский. Потом обедали холодной жареной курицей, сыром и хлебом. Потом опять занимались: физика, химия, биология. Герман два раза выходил в туалет и учился там курить. Возвращался он, разумеется, пропахшим сигаретным дымом. Елена Алексеевна не могла не чувствовать этого дыма, не могла не видеть пачку сигарет, выпиравшую из кармана брюк, но отчего-то ничего не сказала. Под вечер, когда сумерки уже наступили, но свет в поезде еще не включили и слова в учебнике становилось все труднее различать, Елена Алексеевна поймала взгляд Германа: — Не бойся. В больнице я всегда буду рядом. Глаза ее горели сильнее обычного, руки подрагивали, на впавших щеках плясал лихорадочный румянец. Она пыталась успокоить себя: Герман давно больниц не боялся. Это был еще один его дом, привычный. Или еще одна комната, куда он легко заходил и выходил по мере надобности. 27 Герман одной рукой держит лапароскоп, а другой манипулирует зажимами, ассистируя оперирующему хирургу. Холецистэктомия идет своим чередом. Анестезиолог, оператор и сестра переговариваются между собой, как с удовольствием перекидываются словами за работой уверенные в себе часовщики, обувщики, повара или те же рабочие, укладывающие рельсы. Герману в такие минуты всегда кажется, что работа идет волшебным образом сама собой, лампы в операционной светят дружелюбно, растопыренные клены в окне одобрительно покачиваются, в зимнем сером небе, как подтверждение правильности происходящего, проглядывает голубоватый нежный просвет. Воздух в операционной уже нагрелся от работающего оборудования, глаза за масками глядят внимательно, с легкой смешинкой, иронией. Каждый инструмент на столике и в руках бригады подтверждает: все идет как надо, как и должно быть. Движения отлажены, программа удаления желчного пузыря запущена и выполняется будто сама собой. — Крючок… отсос… ножнички… Герман следит за движениями рук оператора. Это как подпевать про себя знакомую мелодию или танцевать — движение след в след. Герман бы делал все так же, может, чуть только быстрее. Оперирующему хирургу Иванову далеко за пятьдесят. Высокий, худой, жилистый. Он нравится Герману. А Герман тому — нет. В сущности, нипочему. Иванов хотел взять на это место своего знакомого или родственника, но чуть припозднился с предложением: Германа уже взяли. То, что Герман ассистирует хорошо, кажется, только раздражает старика. Он редко берет Германа в ассистенты, на интересные операции — никогда. Хотя руки их работают слаженно, будто проработали вместе несколько лет, а не месяц. — Тут камни, и ничего больше. — Иванов подтягивает часть желчного через отверстие в пупке. — Возьми вот тут… — это Герману. В больнице, из которой он уволился, Герман делал уже такие операции самостоятельно. — Отпускай… Герман удаляет инструмент из брюшной полости. Иванов, поддерживая пузырь зажимом, засовывает туда ложечку и, кляцнув там, вытаскивает камень, бросает его в лоток, который держит наготове Людмила, операционная сестра. Снова засовывает ложечку в желчный. — Что, Людмила, — спрашивает заскучавший анестезиолог, — как там твоя Лизочка? Какие новости в их чудо-больнице? Что-то мы давно ничего не слышали. Лиза, сестра Людмилы, работает в другой городской больнице. Истории, которые там происходят, сериалам и не снились. — Вчера дежурила, — охотно отвечает Людмила, оглядывая очередной зеленоватый конкремент, упавший в лоток. — Говорит, привезли парочку — покончили с собой, отравились. Иванов орудует ложечкой в желчном, стенки пузыря от ложечки выпирают то там, то здесь, точно щеки от крупного куска мяса. — Это как в Японии, что ли? — спрашивает анестезиолог. — Двойное самоубийство влюбленных? Людмила качает головой: — Видали фотографию девочки, везде еще была расклеена — в метро и магазинах? Ну вот, это ее родители. Ломакины, кажется. Оказывается, они отдали пять миллионов долларов, которые запросили похитители, все, что у них было, еще и в долг брали. А похитители в ответ прислали кусочек платья девочки. — Людмила замолкает, подставляет лоток под очередной камень, потом продолжает. — Мать девочки заварила чай с чем-то там и напоила себя и мужа. Ее в больницу привезли еще живую, но не спасли. Муж по дороге умер, это он и вызвал «скорую». Лизка говорит, что мамашу как зациклило — все описывала чайный сервиз, из которого она и муж пили отравленный чай. Свадебный подарок, английский костяной фарфор, все дела. Золотая ручная, надглазурная роспись. Узор — мелкие розы и листья, прорисованные до шипов и прожилок. Прям как настоящие, говорила мамаша, только будто смотришь сквозь уменьшительное стекло. Все твердила, что надеялась сохранить этот сервиз до свадьбы дочери. — Ну, может, так оно и лучше, — говорит, помолчав, анестезиолог, — похищения никогда хорошо не заканчиваются. — Я думаю, отец девочки бы с вами, Антон Антонович, не согласился, — произносит Иванов, быстро и ловко извлекая через отверстие опустевший желчный. — Ну всё, зашиваем… Герман Александрович, спите, что ли? Взялись работать, так работайте. Несколько плиток в стене в туалете, где Герман уже второй час сидит после операции на опущенной крышке унитаза, отсутствуют, цементные проплешины пялятся и смеются над Германом. Даже месть у него не получилась, вышел пшик, насмешка. Даже этого он не смог сделать для Евы. Забытый с детства вкус слез разъедает нос и горло, боль жжет в груди и животе. Домой он возвращается пешком. По цепочке, страховочной веревке от одного бара до другого. Поздно ночью, в метро, катаясь по кольцевой, Герман не сводит глаз со своего отражения в окне вагона — худой, невысокий, волосы торчат, подбородок утоплен в горле толстого свитера, воротник пальто поднят. Пальто все то же, не по сезону тонкое, осеннее. И он, Герман, все тот же. Неудачник. Подойдя к дому, поскользнувшись и упав в снег, он вспоминает про девочку и глупую няньку. Вытерев кровь с губы, которую прикусил, Герман усаживается и глядит на дом, пытаясь высчитать окна своей квартиры. Большинство окон темны — ночь. Герман вспоминает, что его квартира глядит на другую сторону, на МКАД. Вот что он сейчас сделает — поднимется домой и скажет няньке, что она уволена, а девочку завтра оставит в людном месте, где ее быстро обнаружат. Положит вещички из чемодана ей в рюкзак, чтобы наверняка поняли, кто это. И еще записку напишет, что ее родители — убийцы. Да, так и сделаю, говорит он дворовому псу, который, виляя хвостом, подходит к Герману. Герман иногда подкармливает его котлетами из больничной столовки. Но сегодня было не до котлет. А пес — ничего, не в обиде, лижет руку Германа, щеку и усаживается рядом. Мояри, конечно, узнает найденную девочку, когда ту покажут по телевизору, и сдаст Германа. Или не сдаст? Герман вспоминает фотографию Крупской, стоящую на справочниках и энциклопедиях по воспитанию, питанию и развитию детей. Да, такая точно сдаст. Понятно, что с ним произойдет в тюрьме, там никто не будет вникать в нюансы. Герман обнимает собаку. Та, высунув язык, радостно обдает его горячим дыханием — облачка пара одно за другим уплывают в позвякивающий от холода воздух. На снегу загорается иллюминация: серебристые микрозвездочки перемигиваются, перекатываются по сугробу. Морозит. Герман выдыхает паровое облачко, подтверждающее, что он жив. Пока. Ложится на снег. Небо над головой все не настоится тьмой, хотя уже часа два ночи. Красноватое, подсвеченное электрическими огнями, в Москве оно никогда не темнеет. Звезд Герман не видел лет десять. Ольга Ломакина глядит на Германа и стучит зубами. На месте глаз и носа у нее темные дыры, откуда льется холод. Губы всё те же — изящной, затейливой резьбы, живые, ярко накрашенные. В руках у нее пакетик с камешками, теми самыми, вытащенными сегодня у пациента при холецистэктомии, камешки угрожающе клацают друг о друга. Ольга голая. Присмотревшись, Герман замечает, что до пояса у Ольги тело девушки, ниже пояса — дряблой старухи. Вздрогнув, Герман просыпается. Его трясет от холода. Сколько он проспал на снегу, минуты или часы — непонятно. Собаки нет. Ноги и руки задеревенели. Герман поднимается, делает неровные шаги к дому. Вспоминает вдруг, что так и не взял в операционной и не отдал пациенту его камни, как просил Иванов, вот же черт. На этот раз Ольга рычит, поднимает горящий факел и светит Герману в глаза, намереваясь, по-видимому, их выжечь. Герман опять просыпается — он уже в своей комнате, на кровати, в пальто и ботинках. Дверь приоткрыта, электрический свет из щели бьет в глаза. — Герман Александрович, — громко шепчет Мояри. — Ариша заболела. Температура сорок, я не знаю, что делать. 28 Девочка лежит под одеялом. Световые круги от двухрожкового ночника замерли на пододеяльнике. Тени Германа и няньки зависают на стене доисторическими животными. — Вся горит бедняжка, — взволнованно говорит нянька. — Бредит про кораблики на подушке. — Когда она заболела? — Да вот ночью. Я проснулась — не пойму, то ли стонет, то ли плачет. Вечером, правда, уже квеленькая была, грустная. — Насморк, кашель есть? — Только температура, но очень высокая. Герман откидывает одеяло. — Зачем же вы ее, господи, Рита, так укутали? На Арише свитер, колготки и большие шерстяные носки, по-видимому, нянькины. — Так она согреться все не могла, зубками стучала, теперь хоть и не стучит. — Разденьте ее до трусов. Пока Мояри раздевает что-то бормочущую в полусне-полуяви Аришу, Герман включает верхний свет. Нянька зажмуривается, девочка хнычет — глаки бо.