Ева
Часть 12 из 24 Информация о книге
— Так ночью же ничего не видать? — Ты даже не представляешь, какая прелесть гулять по Москве ночью. Просто с ума сойти. — Ева опять издала веселый короткий смешок, которого Герман не знал и который ему отчего-то не понравился. — Попробуй. Только не в одиночку, конечно. С друзьями. Герман пожал плечами. Друзей у него, несмотря на вернувшееся здоровье, так и не появилось. Ева вдруг сжала цепкими пальцами руку брата, сделалась серьезной: — Знаешь, Герман, я так счастлива, что мне страшно… — Почему? Она не ответила. Опустила взгляд и принялась стряхивать с юбки крошки от бутерброда. Аккуратно подцепила накрашенным ноготком кусочек хлеба, застрявший между вельветовыми полосками юбки, смахнула на пол. Меж тем светало, летние ночи коротки. Красноватые полосы скользнули по лужам на полу. Из форточки потянуло прохладой. Птицы начали распеваться: сперва сипло, нестройно, потом всё слаженнее, увереннее и громче. Ева почесала коленку, зевнула, прикрыла ладонью рот: — Завтра всё уберу. Спать ужасно хочется. Я посплю у тебя? — Ладно, я уже выспался. Ева улыбнулась, ущипнула его за нос. Она спустилась с подоконника, подошла к дивану и, кажется, едва коснувшись подушки, заснула, задышала глубоко, счастливо. Герман открыл окно: испуганная и помятая после ночной грозы, Москва просыпалась, зализывала под поднимающимся солнцем раны, нанесенные грозой. Шпиль после помывки дождем сиял, как новенький, протыкал, играючи, небо, проступающее сквозь розоватую утреннюю дымку. Герман вдохнул холодного свежеприготовленного воздуха, стараясь прогнать непонятно откуда взявшуюся тревогу. Однако она не уходила. И чем ярче разгоралось утро, тем тревожнее билось сердце. 30 К июлю 1990-го из магазинов пропали сигареты, и бабушка вынырнула из волн прошлого. Передумала умирать. Сначала нужно было сделать запасы. — Не видите, что ли, что в стране творится? Ева и Герман ничего не видели. Но бабушка пережила две войны и революцию, поэтому узнала приближающихся всадников, услыхала стук их тяжелых копыт, увидала вихрь бедности, нищеты, поднявшийся смертельной воронкой и несущийся по стране смерчем, что сметает все человеческое на пути. Скоро доберется и до Москвы, в этом бабушка не сомневалась. Она достала внушительную заначку, очистила от толстой пыли телефон, подняла трубку, принялась крутить диск: — Алло, Юлечка Михайловна? Это Анна Петровна. Ты на месте? Что у вас есть? Да нет, я не про деликатесы. Не до них уж теперь. Крупы, сахар, консервы какие есть? Только килька в томате? И пшенка? Хорошо, милая. Я мальчика пришлю тогда. Механизм советской круговой поруки, который столько лет обеспечивал бабушке сносную жизнь, трещал, сыпался, но все еще действовал. И вскоре квартира Морозовых, точно корабль перед отплытием, начала заполняться припасами: мясными и рыбными консервами, сгущенкой, солью, крупами, пачками с чаем. Герман под командованием бабушки размещал все это на полках кухонных и бельевых шкафов, в чулане, под ванной. В магазинах уже многого не было, но пока это существовало в принципе, бабушка дотягивалась, хватала и припрятывала для внуков. — Нехорошие идут времена, а меня с вами не будет. Ну хоть с голоду не помрете. Бабушка и сама не сидела сложа руки. С утра весело трезвонил звонок входной двери и сразу вслед за этим громкий голос то с ярославским говорком, то с кавказским акцентом докладывал, что принес бидончик с вишней или три кило абрикосов. Весь июль на кухне кипело варенье, давали сок в блюдах под марлей земляника, малина, протиралась в мясорубке красная смородина для желе, закручивались крышки на компотах. — Вот, Герман, — бабушка высыпала на газету недоспелый крыжовник. — Сварим изумрудное варенье. Царское. Говорят, любимое варенье Екатерины Второй. Отщипли ягоды, мелкие проколи булавкой, а из крупных, — показала пузатую, просвеченную насквозь солнцем крепкую ягоду с черными точками внутри, — убери зернышки. У меня руки уже не те, трясутся. Сделай надрез и вытащи зерна булавкой или вот, на, шпилькой. 15 июля, воскресенье. Ева опять куда-то ушла. Из окна печет. Герман проводит рукой по гладким ягодам, катает их ладонью, то открывая, то закрывая лицо Горбачева на первой полосе газеты «Правда» за 3 июля. Цена 5 копеек, прочитал Герман. «Вчера в Москве в Кремлевском Дворце съездов начал работу XXVIII съезд Коммунистической партии Советского Союза». Герман зевает: — А чего ты Еву отпустила? — Не справишься, что ли, без нее? — А с чего я должен девчачьими делами заниматься? — Герман засунул в рот ягоду, сморщился от кислоты. — И вообще не пойму: куда она все время ходит? — А что тебе непонятно? — Бабушка помешала на плите вишневое варенье (вчера Герман целый день удалял из вишен косточки). — Влюбилась наша Ева. В груди Германа что-то тонко, больно натянулось. — Как это? — А как влюбляются? — Бабушка рассмеялась. — Ну, чего насупился? И твой черед придет. Вон какой красавец сделался. Давай-ка побыстрее, сегодня к вечеру обещали еще вишни привезти. Надо будет успеть обработать да на ночь сахаром засыпать. Как-то Герман сидел на лавочке на Цветном бульваре, пил кефир и ел булку. Свой обед разделял с голубями и несколькими прибившимися к ним воробьями. Правая нога ныла, выговаривала за многокилометровую и быструю ходьбу. Два голубя запутались крыльями в борьбе за булку, резко взлетели. Герман поднял на них взгляд и увидел через дорогу, недалеко от цирка, Еву. То есть девушку, очень похожую на Еву. Она шла к метро с мужчиной. Оба в джинсах и одинаковых рубашках. Счастливо, по-детски размахивали крепко сцепленными руками. Герман вскочил. Было далеко, и он не мог утверждать, что это точно Ева. Он уставился на ее спутника, но того за девушкой было почти не видно. Единственное, что можно было сказать, что он немного выше Евы или девушки, похожей на нее. Через несколько секунд толпа скрыла парочку от Германа, а когда улица расчистилась, их уже не было. В середине августа Ева вдруг снова стала бывать дома. Сделалась будто еще веселее. Работа по заготовке запасов пошла быстрее. Ягоды на кухне сменились помидорами, огурцами, перцами. Все это мылось, крошилось, резалось, мельтешило в глазах яркими красками. Кухня пропахла чесноком, укропом, сладковатым уксусом и рассолом. Ах, ну да, еще грибами. Белыми и подосиновиками — других бабушка не брала. Разве груздей приноси, возьму на засолку. Утренний посетитель с владимирским или тверским говорком кивал: гляну завтра на Змейной горке, послезавтра принесу. Грибы бабушка сушила, солила, мариновала. Теперь уже не только полки и чулан, но и все свободные уголки в квартире были заставлены банками. Герман, оглядывая этот заполненный доверху трюм корабля, нет-нет да и подумывал, а не сошла ли бабушка с ума? Как оказалось впоследствии — нет. В один из этих безумных дней около полудня бабушка, обессилев, ушла к себе передохнуть. Ева и Герман чистили на балконе новую партию грибов. День был погожий, штиль. На голубом полотне августовского неба замерли туго закрученные белые ракушки облаков. Ева взяла очередной боровик из корзинки, отлепила от влажной запеченной шляпки осиновый листок, понюхала лесного воздуха, разрезала ножку — чистая, крепкая (грибы в то лето были как заговоренные — все ровные, красивые, чистые). Взглянула на Германа: — Тебе не кажется, что это лето длится уже вечность? Герман удивленно посмотрел на сестру. Для него лето впервые промелькнуло очень быстро. Еще две недели — и в школу. Ева разрезала пополам шляпку, потом каждую половинку еще пополам, потом еще, пока на плитки балкона не посыпались снежные крошки. Она протянула руку за следующим грибом, и его постигла та же участь. И следующий, и еще один, и еще. Медленно, методично она заставляла грибы исчезать. — Ева, ты спятила? Прекрати. — Зачем бабушке все это? — Она говорит, что, когда будет нечего есть, нам это пригодится. — Мы что — муравьи, или пчелы, или белки? — Ева поднялась, стряхнула с подола халатика остатки грибов. — Не собираюсь больше этой ерундой заниматься. Она облокотилась локтями о перила балкона и стала глядеть на город. Деревья между крышами кое-где уже пожелтели, и редкие листочки нет-нет да и спускались в водоворотах воздуха вниз. Шпиль краснопресненской высотки раскалился на жаре и горел белым огнем. Герман заметил, как сильно Ева похудела. Тонкая шея с трудом держала тяжелые темные волосы, которые Ева продолжала укладывать совсем не по моде. — Не понимаю, почему люди мирятся с жизнью, — заявила Ева. — Варят варенье, запасают грибы. По три часа стоят в очереди за тухлой курицей. Моют полы и начищают зеркала. И еще убеждают себя и друг друга, что это и есть главное. А зачем есть каши и мыть голову, если то единственное, что нужно тебе, невозможно? На следующий день Ева исчезла. 31 Никто из друзей сестры не знал, где она. Прошло два дня. Герман не находил себе места. Изнурял себя многокилометровыми прогулками. Часами стоял на балконе, вглядывался в августовскую тьму и пытался разгадать иероглифы созвездий. Прислушивался к шепоту листвы, встревоженной дыханием приближающейся осени. Бабушка садилась рядом на стул, чиркала спичками и посылала легкое облачко в ночь. — Ничего с ней не случится. У Евы наш, морозовский, характер, в обиду себя не даст и глупостей не наделает. Она справится, Герман. — Бабушка пустила еще колечко, надолго замолчала. Потом, когда Герман уже забыл, что она рядом, продолжила: — А тебе надо научиться быть самому по себе. С ногой-то у тебя, слава богу, все наладилось. Пора тебе уже отцепиться от подола сестры. После того как Ева не появилась и на четвертую ночь, бабушка потеряла интерес к заготовкам и снова уселась в своей комнате в кресло, достала из запасов новую бутылку ликера и принялась за альбомы с фотографиями. Герман катался кругами на метро, перебирал разменянные пятаки в кармане, словно четки. Бродил по городу до ночи, истекая по́том, не видя ничего перед собой. Если на пути попадалась церковь, заходил и в пыльном настоянном воздухе молил сухими губами, чтобы Ева вернулась. Если было заперто, садился на ступеньки и бормотал молитву собственного сочинения. Он не разбирал, что за церковь это была. Его бормотанию внимали и стены храма иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» на Большой Ордынке, и стрельчатые башенки костела на Малой Грузинской, и загадочный фасад старообрядческого храма Николы Чудотворца на Белорусской. Побывал он даже в мечети на проспекте Мира, прошел босиком по ее мягким коврам. Да что там церкви, Герман молил о помощи памятники на площадях. Дзержинского в аскетической шинели, сжимающего с едва сдерживаемой силой шапку. Рабочего и колхозницу, обдуваемых скульптурным ветром. Юрия Долгорукого, гордо выпятившего кольчужную грудь, и даже его коня, бьющего в нетерпении копытом. Вглядывался сквозь волны августовского воздуха в зеленоватого бронзового Пушкина и твердил одно и то же: «Пусть Ева вернется». Ничего не ел. Пил только воду из фонтанов. Подставлял загоревшее и повзрослевшее лицо брызгам, скрывая от прохожих слезы. Отчаяние и страх чередовались с яростью. В Ботаническом саду или на Воробьевых горах Герман изо всех сил лупил палками по деревьям, пугая стремительных белок. До изнеможения, боли пинал тяжелыми ботинками пни. Особенно доставалось правой ноге, он был уверен: если бы он, как прежде, ходил на костылях, а значит, нуждался в заботе и защите сестры, Ева бы не исчезла. 28 августа в порыве отчаяния он зашел к Лидочке, многолетнему школьному врагу. Она-то, верная подружка Евы, наверняка что-то знала, но не говорила. Лидочка встретила его босиком, в легком халатике. Загорелая, вытянувшаяся. Она была дома одна. Сказала, что только ночью вернулась с моря. Протолкнув Германа в комнату, усадила его на диван, сама уселась на полу напротив, скрестив ноги потурецки, и принялась расспрашивать. По мере его рассказа загар на ее лице бледнел. Когда Герман закончил, она некоторое время сидела молча. Потом так же молча поднялась, достала из еще неразобранного чемодана, выпучившего лаву нестираной одежды, бутылку белого вина. Вскрыла, уселась рядом с Германом. — Вот, значит, как, — сказала она и сделала несколько глотков из бутылки. Протянула бутылку Герману, он глотнул — вино было сладкое, отдавало почему-то дыней. Комок серой пыли, мирно спавший на стертом паркете, ожил и весело покатился к трюмо. Раньше это была комната матери Лидочки, умершей несколько лет назад. Трюмо, круглый стол, коллекция фарфоровых куколок в книжном шкафу. Рюмки. Хрусталь. Когда-то в том же шкафу на отдельной полке стояли и учебники Лидочки, всегда засаленные, с мятыми страницами. — Вот, значит, как, — повторила Лидочка. Снова глотнула, снова протянула бутылку Герману. — Вкусное? Это домашнее, мне его хозяин дома в Пицунде подарил. Эдик. Он его сам делает. Из своего винограда. — Она забрала бутылку и подняла на свет. — Смотри, какое чистое, золотистое. Когда бутылка почти опустела, Лидочка сняла халатик, наклонилась, бросая его на пол, повернулась к Герману — острые груди вздрогнули, коснулись друг друга. Протянула руку к его рубашке… — Как ты думаешь, — задумчиво спросила она спустя минут десять, стоя голая в проеме двери и глядя, как Герман обувается, путается дрожащими руками в шнурках, — а как вела бы себя Ева, если бы пропал ты? Ева бы подняла на поиски армию с вертолетами! Ваша бабка спятила, выжила из ума, нечего на нее надеяться. Хочешь, я схожу с тобой в милицию? — Нет, не надо. Зайду домой и, если Ева не вернулась, сразу пойду в милицию. За полсекунды до того, как свернуть со Щусева[5] на улицу Алексея Толстого[6], Герман понял, что сейчас увидит Еву. Она сидела на каменном основании забора, прижавшись спиной к чугунным прутьям. В джинсах и явно нуждающейся в стирке футболке. Глаза прикрыты. Герман перешел дорогу и сел рядом. Камень был теплый, нагрет солнцем, в шершавых выемках скопились желтые мелкие листочки. — Ева. Бледна. Без косметики. Попыталась приподнять веки, но они были так тяжелы, что это удалось лишь наполовину. Веки казались плотными и белыми, как гипс. Взгляд расфокусированный. Герман взял сестру за исхудавшую руку, Ева уронила голову ему на плечо. На запылившихся туфлях Евы лежали листья. Они падали с березы, нависающей над забором. Каменный верх забора уже был весь усыпан ими. 32 Бабушка умерла в 1991 году. Елена Алексеевна присматривала за Германом и Евой, пока Герману не исполнилось восемнадцать. После этого Ева ее выставила, заявив, что теперь она и Герман оба совершеннолетние и сами могут о себе позаботиться. В 1993-м Елена Алексеевна приватизировала квартиру на Ботанической улице и оставила ее Герману, оформила продажу, а сама скрылась за воротами монастыря в Архангельской области. Ева и Герман учились: Ева на романо-германском отделении филфака МГУ, а Герман — в Первом меде. Они перебрались в квартиру на Ботанической улице. Ева выбрала комнату с видом на старые сосны во дворе, а Герман — ту, из которой была видна Останкинская телебашня. Бабушкину квартиру сдавали, на то и жили. Пожалуй, лучшего времени в жизни Германа было не сыскать. Квартиру на Ботанической почти каждый вечер заполняли Евины гости. Человек десять — пятнадцать. Едкий дым от бычков в пепельницах белыми змеями танцевал на подоконниках, столах, полу. Прихлебывая из стаканов, надкусывая яблоки, гости разглагольствовали об искусстве, свободе, любви. Ева собирала вокруг себя все больше творческих людей — художников, музыкантов, фотографов, поэтов. Были и киношники. Эти время от времени подкидывали Еве эпизодические роли: соседки, проститутки, сотрудницы милиции. К своим актерским способностям она относилась скептически, но сниматься соглашалась, потому что, как она говорила, ей было интересно попробовать все в этом мире. Ее девиз совпадал с девизом кока-колы: бери от жизни все. Иногда Ева позировала для художников. Однажды перевела какую-то сентиментальную книжку с французского и получила гонорар. Зачитывала, смеясь, Герману фрагменты о страстной любви главной героини Моники. Но больше переводить не стала. Ее задачей было попробовать и двигаться дальше. Получить новый опыт. Ни один аспект жизни не должен был ускользнуть. Герман даже немного полюбил вечерние сборища в квартире, хохот, яростные споры, свиту поклонников Евы, странную музыку, парочки в углах. Потому что, когда этих сборищ не было, не было и Евы — она уезжала, как она говорила, изучать жизнь и людей. В горы, на остров, в другую страну. С мужчиной, в компании или одна. Спустя некоторое время всегда возвращалась. После того случая еще в школе, когда она исчезла на несколько дней, Ева с год ни с кем не заводила отношений, а потом мужчины стали появляться в ее жизни один за другим. И если про тот, первый случай Герман так никогда и не узнал ничего, то про всех последующих мужчин Ева ему всегда рассказывала, а часто и знакомила с ними. Романы Евы развивались по одному сценарию. Сперва, забыв обо всем на свете, она кидалась в новые отношения, жадно впитывала чужую жизнь, восхищалась ее неизвестной прежде формой, примеряла на себя и упивалась до самозабвения. Потом, через некоторый промежуток времени (всегда непредсказуемый по длительности) с неизбежностью цунами, приходящего за землетрясением, любовный морок покидал Еву, и она возвращалась к брату на Ботаническую улицу до следующего романа. Приходил черед вечеринок.