Ева
Часть 14 из 24 Информация о книге
— Ева, мне кажется… — Пусти, а то умру. Они поменялись местами. Ева прибавила скорости, и вскоре Москва осталась позади. Появились деревеньки, леса, луга, поля, блеснула речка. Герман отмечал их периферийным зрением, не сводя глаз с дороги и рук сестры, крепко, до белых костяшек сжимавших руль. Рукава ее рубашки натянулись и обнажили запястья с наливающимися, разрастающимися синяками. Герман был наготове перехватить руль в любой момент. Если Еве взбрендит вырулить на встречку или пустить машину под откос. — Здесь где-то есть один пляж. — Ева сощурилась от лучей, залетевших в машину сквозь старые ели на повороте. — Тебе понравится. Идеальная красота. — Идеальная красота? — Герман фыркнул. Тема об идеальной красоте была у них одной из излюбленных. Ева пыталась доказать, что такая не только существует, но и периодически встречается. Герман говорил, что за идеальную красоту можно принять только абстрактный скучный эталон, основа которого — симметрия и математически высчитанное соотношение частей тела или чего там. Настоящая живая красота цепляет нюансом, отклонением от этого эталона. Ева была не согласна и пыталась убедить Германа в своей правоте. Однажды она вытащила его с пары по анатомии и потащила в парк, чтобы показать мальчика лет трех, который, как она говорила, был воплощением идеальной красоты. Разумеется, когда они пришли в парк, ребенка давно увели. Герман и Ева выпили по бутылке пива на лавочке, усыпанной листьями, и проспорили до сумерек. Из поездки в Испанию с Хуаном Как-то-там, очередной любовью, закончившейся ничем, Ева привезла фотографию — фикусовое дерево на закате. Мощная, ровная, невообразимого диаметра крона и отблеск закатных пятен на пыльно-песчаном стволе. Ева настаивала, что это дерево идеальной красоты, но, конечно, фотография не в силах передать ее. Дело не только в симметрии, чистых линиях, которыми эти объекты обладают, говорила она. От этих объектов исходят особые волны на нетипичной, только им свойственной частоте, ее не зафиксировать фотоаппаратом. И еще, убежденно говорила она, что-то происходит с запахами, воздухом, светом рядом с этими объектами и с сознанием наблюдающего человека. — Когда ты смотришь на идеальную красоту, то осознаешь, что обнаружил очередной кусочек дивного идеального мира. То ли навсегда распавшегося, то ли скрытого от нас, а может, — говорила Ева, — того, что только будет когда-то в будущем. Не только природные объекты, но и вещи, по мнению Евы, могли быть идеальной красоты. В музее Бухары, куда за каким-то чертом они внезапно полетели в прошлом году, Герман, одуревший от жары, бродил за Евой, изучавшей лаган за лаганом[7]. Все эти змейчатые, лабиринтово-растительные рисунки сливались, разрастались в голове Германа в кошмарные видения. И когда Ева зависла возле одного из блюд и через минуту дотронулась кончиками пальцев до выступивших на глазах слез, все, что мог сделать Герман, — погладить прислоненную к его плечу голову сестры. — Я, когда тот пляж увидела, — еще поворот, Герман схватился за поручень, а кот, перебравшийся к Герману на колени, за узел на рубашке Германа, — не удержалась и расплакалась, как всегда, как дурочка. Это чувство при встрече с идеальной красотой ни с чем не спутать. Это и восхищение, благоговение, но еще и тоска, воспоминание и что-то вроде любовной лихорадки. Я все пытаюсь придумать ему название, но четыре языка — и все впустую. — Ты хочешь сказать, маркер идеальной красоты — чувство? То есть идеальная красота — не объективно идеальная? Это субъективное ощущение? Ева подумала: — Нет, идеальная красота — объективно идеальная. Разве что не каждый способен это разглядеть. Герман засмеялся. — Если слепцы не видят дворца, это не значит, что дворец не существует! — Ева возмущенно повернула голову к брату и вдруг тоже засмеялась. Учитывая обстоятельства, смех вышел на троечку. Но все-таки это был Евин смех. Кот тоже мяукнул. — Его зовут Пантелей, Пантюша, — сказала Ева. — Ему еще и года нет. — Привет, Пантюша. — Герман погладил между ушками вполне освоившегося на его коленях кота. Во влажном лесу солнце пробиралось вверх по папоротникам, ландышам, кустам, стволам деревьев. Сантиметр за сантиметром проверяло свои угодья, по-хозяйски подправляло поникшие головки цветов, подбадривало испуганных ночью бабочек, жучков, гусениц, прибавляло красок кронам деревьев и пятнам неба в них. Герман тащил чемодан, в который они с Евой положили продукты, купленные в придорожном магазине: консервы, хлеб, две копченые скумбрии — их продавщица, девчонка, только-только, видимо, окончившая школу, ловко завернула ручками с красными ноготочками в газету «Труд». Еще Герман купил сангрию, а коту — молока. Девочка-продавщица показала им тропинку в лесу, которая вела к пляжу, и обещалась присмотреть за машиной. Вскоре тропинка взяла резко вверх, запетляла меж стволов. На земле выступили громадными пауками корни деревьев. От настоявшегося за ночь лесного запаха закружилась голова. Ева шла первой. Так Герману было проще приглядывать за ней и, если что, успеть спасти. Ева несла кота. Крепко вжавшись в ее грудь, кот глазел по сторонам и водил ушами, пытаясь уяснить, где спрятались птицы, наполнявшие воздух затейливыми трелями. Каблуки Евы оставляли на по-утреннему влажной тропинке четкие глубокие отпечатки. Несмотря на неподходящую для леса обувь, Ева шла быстро, легко. Рубашка и джинсы сидели на ней как королевский костюм. Прямая спина, влитые лопатки, тонкая ровная шея — уроки танцев, на которые ее водила бабушка, не прошли даром. Задний кармашек джинсов Евы оттопыривал пейджер Motorola. Лес кончился внезапно, за ним открылся пейзаж, от вида которого у Германа захватило дух. Склон оврага круто уходил вниз, к блестевшей извивавшейся реке, желтые лютики шагали по склону гурьбой. С двух сторон река огибала небольшой островок, метров восемь — десять в длину, не больше. На проплешине острова вопреки всем законам росла сосна с причудливо изогнутым стволом и глянцево-красными ветвями. На той стороне Волги лес поднимался в гору, солнце играло на его бархатных боках. — Не думал, что в нашей полосе бывают такие места. — Остров изменился, — сказала Ева. — Сузился. Кусты наросли. Никто и ничто не может воплощать идеальную красоту вечно. Но все равно тут хорошо. Вода обжигала докрасна. После переправы Ева, оставив кота на берегу острова, снова нырнула. Вынырнула, замолотила по воде так, что поднялся столп брызг. Упала на спину, и течение стремительно понесло ее вперед. Герман подбежал к воде — Ева снова перевернулась и подплыла к нему. Выбралась на берег, дрожа. Майка с надписью Love is облепила тело. Взяла открытую Германом бутылку вина, уселась на берегу, отпила, прикрыла глаза. Ее продолжало потрясывать, от мокрых волос тянуло острым запахом речной воды. Повернулась к брату, усевшемуся рядом и раскрывавшему газету с рыбой: — Разведу костер. Сама. За спиной Герман слышал треск ломаемых Евой веток. Потянуло дымом. А потом стало слишком тихо. Герман обернулся: Ева сидела на корточках, обняв себя за плечи, и плакала. Без всхлипов. Слезы струились по лицу, как потеки дождя по окну. От сохнущей футболки и волос шел пар. Герман поднялся, сделал пару шагов. Легкое движение плеч — Ева его заметила. Еще одно движение — не подходи. Пожалуйста. Не сейчас. Герман отступил. Дымок поднимался над сосной и растворялся в разогревающемся воздухе. Он снова уселся, уставился на реку, не переставая чувствовать затылком Еву, отмечать каждый звук ее движений. Предыдущая любовь Евы закончилась перед Новым годом. В гостях в общежитии, улучив момент, Ева выбралась через окно и прошлась по карнизу пятого этажа. Ей удалось миновать несколько комнат, пока Герман втащил ее внутрь. В другой раз он забрал Еву от художника, жившего в вагончике в лесу. Пересекая площадь железнодорожной станции с двумя стаканчиками мороженого в руках, Герман увидел, как Ева шагнула под проносившийся скорый. Когда поезд исчез, Герман обнаружил сестру на другой стороне железнодорожных путей, а выдавившиеся белые колбы мороженого — в пасти подсуетившегося привокзального пса с облезлым боком. Были и другие случаи. Каждый раз она уверяла, что у нее нет намерения покончить с собой. — Наоборот, — говорила она, — я делаю это, чтобы убедиться, что жива. Когда Герман снова обернулся посмотреть на сестру, она спала. Свернулась калачиком у остатка костра под набирающим силу солнцем. Герман отнес Еву под сосну, где под колышущимися игольчатыми лапами уже дрых кот. Подложил под спину свою и ее рубашки. Сел рядом. Взглянул на часы, которые после переправы сразу надел: поезд в Адлер уходил через пять минут. 35 Перед каждым Новым годом Елена Алексеевна отправляла Герману с проводниками или пассажирами гостинцы. В этот раз поезд опаздывал. Герман растер шерстяными перчатками щеки. Ева взяла его под руку. — Блин, холод какой, — сказала Ева. — Поехали домой. Надо было ее послушать, но Герман сказал: — Давай еще немного подождем. Сейчас уж подъедет. Поезд материализовался внезапно. Можно было подумать, что он соткался из морозного, звенящего воздуха, уступив мольбам и проклятьям замерзших встречающих. Старый, уставший. Синяя морда была вся в инее и угле, лохмотья снега свисали отовсюду, откуда можно было свисать. Слабенькое солнце, вышедшее пару минут назад, недоверчиво ощупывало новый объект, скользило по его крыше и бокам. Скорость машинист уже сбавил, махина приближалась медленно, нехотя. Чего уж там — только что вагоны, постукивая, мчались в клубах снега меж северных ландшафтов, заснеженных лесов и полей, посвистывая на переездах, пугая зайцев и лис, а тут — город, столица, Ярославский вокзал, стылость, носильщики с красными недовольными лицами. Напоследок поезд поднял снежную пыль с плохо очищенной платформы и осыпал одежду и лица встречающих. Пахнуло угольным дымком, печкой, теплом, давним детством. Поезд, скрипнув тормозами, дернулся, встал. Встречающие пришли в движение, побежали от вагона к вагону, принялись заглядывать в заиндевевшие окна, махать руками. Проводницы открыли двери и выпустили вместе с настоявшимся теплом, запахами чая, пота и быстрорастворимой лапши ошалевших от радости узников. Послышались крики, звуки поцелуев, смех, скрип тележек, лай вокзальных собак. Герман и Ева терпеливо ждали. Толпа обтекала их, как пестрая лента, пытаясь увлечь за собой. Держась друг за друга, они дождались, когда платформа опустеет, оставив мусор, неудачливых носильщиков и несколько смущенных одиноких пассажиров. Один такой перебирал ногами возле восьмого вагона. Метр девяносто, не меньше. Армейские ботинки, дешевый китайский пуховик, шапка-ушанка с развязанными ушами. Глаза у великана были небольшие, глубоко посаженные. За плечами он держал армейский рюкзак, а в руках — сверток, перевязанный бечевкой. Парень посмотрел на Еву и Германа. Уверенно приблизился: — Вы Морозовы? — Точно, — улыбнулась Ева. — Я Олег. — Он протянул крупную руку, пожал протянутые братом и сестрой замерзшие ладони. — Вот. — Он отдал Еве сверток. — Вам просили передать. — Спасибо. Ой, тяжелый. — Там варенье, — сказал Олег. — Просили везти аккуратно. Ева передала сверток Герману, повернулась к великану: — Подбросить тебя, Олег? Куда тебе? — По правде говоря, пока никуда. Я собирался пожить пару дней на вокзале, осмотреться. — Как «на вокзале»? — Ева с любопытством взглянула на него. — Поищу работу. Да вы не беспокойтесь. Деньги и еда с собой у меня на первое время есть. У Германа щипало от мороза уши. Глаза слезились. Парень то раздваивался в слезно-морозном тумане, то снова собирался в единое целое. — Не, ну так нельзя, — сказала Ева. — Пошли с нами, что-нибудь придумаем. Парень не стал отнекиваться, кивнул, зашагал рядом. — Спасибо. Та монашка, которая передавала варенье, тоже говорила, что вы поможете. Просто я привык надеяться только на себя. Машина завелась после четвертой попытки. Это был старенький Volkswagen Golf, отданный Еве на растерзание одним из поклонников. — Так куда едем? — спросил Герман Еву. — На Краснопресненскую, — сказала Ева, дуя на замерзшие руки. Странно было оказаться в доме детства, власть над которым теперь принадлежала чужим людям. Герман не был здесь с тех пор, как они с Евой съехали. Всеми делами с квартирантами занималась Ева. Официально квартира принадлежала ей. Бабушка, так и не выяснив, Морозов ли в самом деле Герман, еще при жизни сделала владелицей Еву. Квартира обветшала, паркет стерся. В прихожей пахло чужими запахами, на вешалке висела чужая одежда — китайский пуховик вроде того, что был на Олеге, плащ, летняя курточка, стояло несколько пар стоптанных тапочек. Старомодный зонт приткнулся в углу, повидимому, до весны. Зеркало постарело, рама его поблекла, а поверхность покрылась черными пятнами. Никого из жильцов дома не оказалось. Герман осторожно ступал по паркету, прислушиваясь, как тот жалуется, постанывает от обиды. Поблекшие цветки с обоев смотрели с укоризной. Деревянные, с ребристыми стеклами двери скукожились и, узнав Германа, беззвучно закричали ему, что он забыл, предал их. А вот и его, Германа, комната. Он машинально потянул бронзовую ручку в виде головы совы, в мозгу уже появилась картинка высотки за окном, письменного стола с солдатиками, теплого вечернего электрического света от лампы. Но дверь, конечно, не поддалась: заперта. Уже несколько лет в этой комнате жил Иван Петрович, похоронных дел мастер, как выражалась Ева. Делал памятники, кресты, ограды. Герман никогда его не видел, но несколько раз этот Иван Петрович в разном обличье приходил к нему во снах, после которых приходилось бежать в ванную и засовывать голову под холодную воду. В других трех комнатах жильцы постоянно менялись. Ева сдавала квартиру по комнатам. Сейчас была свободна та, в которой в детстве Германа обитала бабушка. — Можешь пожить тут, пока не найдешь работу, — донесся из комнаты голос Евы. Герман зашел внутрь. Вздувшийся, распираемый изнутри рюкзак Олега стоял на полу. Ева прислонилась к стене. Олег, сняв шапку и расстегнувшись, обходил комнату. Уже по-хозяйски. Глубоко посаженные серо-голубые глаза внимательно все осматривали. Было видно, как в его голове — совершенно лысой — выстраивался план, где и что положить. Вообще, похоже, Олег был из той породы людей, которые четко знают, что им делать в следующую секунду. Все движения его были точны и продуманны. В комнате стоял диван, на нем лежала стопка из подушек, одеяла, сложенного белья. Как в гостинице. Напротив стоял шкаф. В углу на круглом столике, на котором бабушка неизменно держала початую бутылку ликера, пылились оставленный прежними жильцами детский пластмассовый пупс и детектив Агаты Кристи в мягкой обложке. — Располагайся, — сказала Ева Олегу. — А мы чайник вскипятим. Пока тебя ждали, чуть не околели. На кухне Герман закурил. Ева выбрала из трех чайников синий эмалированный, налила воды, включила газ. Сложила в мойку грязную тарелку с засохшей кашей и чашку с недопитым кофе, в котором плавало жирное масляное пятно. Переставила на разделочный стол половинку засохшего грейпфрута. Вытерла стол. Вытащила из навесного шкафа три чашки. Одна из них, еще бабушкина, фарфоровая с васильками, была из сервиза, использовавшегося только по праздникам. Это была та самая чашка, в которой Елена Алексеевна принесла чай в день, когда пришла к семилетнему Герману после измывательств над ним одноклассников и спросила, как ей все исправить. — Странно тут, — сказал Герман, оглядывая обветшалую синюю краску на стенах. — Все будто ненастоящее. Будто бутафория. Пшик. Спектакль отыгран, и все брошено кое-как. Ева сделала затяжку: — Ремонт нужен. Квартиранты не очень-то следят за квартирой. — Да я не об этом. У тебя так бывает? Вот как только ты проживаешь некий период в жизни, все — и предметы, и дома, и вещи, и даже люди этого периода — превращается в тыкв и мышей? Смотришь и не понимаешь: как, почему и куда девалось все, что было важно тебе. Я иногда встречаю людей из прошлого — больница место такое, сама понимаешь — и вот смотрю на них и ничего не чувствую, абсолютно. Их роли сыграны, куклы вернулись в сундук. То есть, конечно, у них теперь другие роли для других людей. Но для меня с ними все кончилось. В воспоминаниях они живы и еще как, а в реальности — нет. Однажды я видел в больнице… — он уставился на чашку с васильком, — Ракитина, помнишь? Одного из пятерки, которые загнали меня на чердак в первом классе? Он прошел мимо в коридоре, а я не почувствовал абсолютно ничего. Абсолютно. Ну, кроме запаха жареной курицы… — Герман улыбнулся. — Ракитин был в бахилах, нес, видимо, кому-то передачу. Я сам себе удивился. Тому, что во мне ничего не отозвалось. Будто мимо прошел манекен с чертами Ракитина. Понимаешь? — Нет. — Ева, прищурившись, выпустила колечко в Германа. — По-моему, Герман, ты просто зануда. Чайник закипает. Давай открывай передачку, посмотрим, что там вкусного твоя монашка прислала. Герман взял с подоконника сверток, сел на стул. Разрезал бечевку. Размотал газеты. Сохранившийся внутри запах архангельского шкафа с удивлением выскользнул, вплыл в московский воздух и смешался с ним. В отдельные газеты оказались завернуты две пол-литровые банки, к которым резинкой были прижаты бумажки — «морошка», «брусника». Еще в посылке был мешочек с кедровыми орехами, пакет с высушенными травами, шерстяные носки: для правой ноги — побольше, пошире. Ева перетрогала и пересмотрела всё, нашла в носке записку — сложенную четвертушку тетрадного листа. Развернула и прочитала вслух: «Здравствуй, Герман. Я жива, здорова. Молюсь за тебя каждый день. Храни тебя Господь. Травы добавляй в чай. Сестра Антонина, в миру — Елена Алексеевна». Ева фыркнула: — Мне как всегда — ни единого словечка. Ева разложила варенье в вазочки, заварила чай, добавив туда щепотку присланных трав. Спустя минуту-другую воздух наполнился ароматами трав и ягод. Позвала Олега. Тот пришел в полотняных серых брюках и темно-синей рубашке. Положил на стол буханку хлеба и две банки консервов. Сел, подвинул к себе чашку. — Модная прическа? — спросила Ева, показав глазами на его лысую голову. — Из армии неделю как. На флоте оттарабанил. — Олег положил в чашку пять ложек сахара, помешал. — Пока служил, мать умерла. Заболела, а никто и не заметил. У меня, кроме нее, никого. Смысла там оставаться не было.