Маленький друг
Часть 63 из 92 Информация о книге
Он вытащил из бардачка пару салфеток, протянул ей. – Так кто помер-то? – спросил он. – Папа? – Тетя, – с трудом выговорила Гарриет. – Кто-кто? – Тетя! – А-а! Тетка! – он помолчал. – Ты у нее жила? Несколько минут он терпеливо ждал ее ответа, потом пожал плечами и отвернулся – выставил локоть в окно, тихонько докурил сигарету. Другой рукой он придерживал брошюрку, которая лежала справа от него на сиденье и в которую он периодически заглядывал. – Ты когда родилась? – вдруг спросил он Гарриет. – В каком месяце? – В декабре, – ответила Гарриет, едва он открыл рот, чтоб повторить вопрос. – В декабре? – он обернулся, задумчиво глянул на нее. – Стрелец, значит? – Козерог. – Козерог! – смеялся он неприятно и даже как-то гаденько. – Значит, ты козочка. Ха-ха-ха! На другой стороне улицы зазвонили колокола баптистской церкви – полдень. Ледяной механический перезвон пробудил в Гарриет одно из самых первых ее воспоминаний: одетая в красное пальто Либби (осенний день, сочное небо, красные и желтые листья в канаве) нагнулась к Гарриет, обхватила ее руками за талию. “Послушай!” И они вместе слушают, как в холодном, погожем воздухе звучит жалобная нотка, которая и десять лет спустя звучит так же, как тогда – печально и зябко, будто кто-то ударил по клавишам игрушечного пианино, – нотка, которая и летом отзывается оголенными ветвями, зимним небом и потерями. – Не против, если я радио включу? – спросил шофер. Гарриет плакала и ничего не ответила, тогда он все равно его включил. – А жених у тебя имеется? – спросил он. Кто-то погудел им клаксоном. – Хай! – откликнулся шофер, махнул рукой, и Гарриет вскинулась, будто ее током ударило, потому что на нее в упор глядел явно узнавший ее Дэнни Рэтлифф, который, судя по его лицу, был поражен не меньше нее. Еще миг – он пронесся мимо, и Гарриет уставилась вслед непристойно задранному заду “Транс АМа”. – Эй, слышишь чего, – все повторял шофер, и Гарриет, вздрогнув, наконец заметила, что он перегнулся через спинку водительского кресла и глядит на нее. – Жених есть, говорю? Гарриет постаралась незаметно проследить за “Транс АМом” и увидела, как он, проехав пару кварталов, свернул налево, в сторону вокзала и заброшенных товарных складов. После угасающих нот хорала церковные колокола вдруг яростно принялись отбивать время: бам, бам, бам, бам, бам… – А ты выпендрежница, – сказал шофер. Голос у него был игривый, кокетливый. – А то нет? Гарриет вдруг испугалась, что Дэнни может вернуться. Она глянула в сторону похоронного бюро. На ступеньках толклись люди – несколько старичков курили, мистер Самнер с Аделаидой стояли в сторонке, мистер Самнер заботливо склонился над Аделаидой – он, что же это, прикуривает ей сигарету? Адди давно курить бросила. Но нет, вон она стоит, руки скрестила и, как-то непривычно откидывая голову, выдувает облачка дыма. – Парни выпендрежниц не любят, – сказал шофер. Гарриет выбралась из машины и, оставив дверь открытой, быстро зашагала в сторону похоронного бюро. Дэнни промчался мимо похоронного бюро, затылок у него свело отчаянным, стеклянистым холодом. Воздушная, метамфетаминовая ясность отскакивала от него сразу в девять сотен сторон. Он часами искал эту девчонку, везде ее искал, прочесал весь город, объехал все жилые кварталы, бесконечно наматывал круг за кругом. И только он решил прекратить поиски, наплевать на Фаришевы приказы, и она – тут как тут. И с кем, с Реверсом – вот ведь где самый ужас. Конечно, никогда не знаешь, где на Реверса наткнешься, у него дядя ведь – самый богатый человек в городе, и среди белых, и среди черных, ворочает огромной сетью всяких фирмочек – тут тебе и рытье могил, и подрезка деревьев, и покраска домов, и корчевка пней, и укладка кровли, и подпольное букмекерство, и техсервисы разные, да еще с полдесятка разных контор. Реверса где угодно можно было встретить – то он в Ниггертауне для дядьки арендную плату собирает, то в суде окна намывает, стоя на стремянке, а то и за рулем сидит – такси или катафалка. Но как тогда объяснить вот это – когда реальность сминается, будто паровоз из двадцати машин? А то уж очень какое-то удачное совпадение получается – что он наткнулся на девчонку (на девчонку, подумать только!) ровно тогда, когда она сидела в похоронном лимузине де Бьенвилей. Реверс знал, что они собирались отгружать большую партию товара, и уж как-то слишком невзначай интересовался, где это Дэнни с Фаришем товар хранят. Да-да, слишком уж назойливо он в последнее время лез к ним со своей болтовней, дважды без приглашения наведывался к ним “в гости”, прикатывал в своем “гран-торино” с тонированными стеклами, за которыми его и разглядеть было трудно. Очень долго торчал в ванной, все громыхал чем-то, выкручивал краны до упора и как-то уж очень быстро вскочил, когда Дэнни вышел и увидел, как он заглядывает под “Транс АМ”. Шина проколота, сказал он. Чувак, мне показалось, у тебя шина проколота. Нормально все было с шиной, и оба они это знали. Нет, Реверс с девчонкой не самая большая его головная боль, думал он с неизбывной безнадежностью, пока трясся по гравийной дороге, которая вела к водонапорной башне, казалось, что его теперь всегда трясло – и в кровати, и во сне, он как будто по двадцать пять раз на дню подпрыгивал на одной и той же выбоине. И это не потому, что он наркоты объелся, за ними и правда следили. После того как кто-то влез в дом к Юджину и напал на Гам, они все теперь без конца озирались и дергались от малейшего звука, но хуже всего дела обстояли с Фаришем, который накрутил себя так, будто еще немного – и взорвется. Когда Гам была в больнице, Фаришу смысла не было притворяться, будто он лег спать. Поэтому он и не ложился, каждую ночь бодрствовал и Дэнни еще заставлял с ним сидеть – он расхаживал по комнате, строил планы, наглухо задернув занавески, чтоб не пробивалось в комнату утреннее солнце, крошил наркоту на зеркальце и разговаривал до хрипоты. Теперь несломленная Гам мужественно вернулась домой (она то и дело шаркала с безучастным, сонным видом мимо их двери, когда шла в туалет), но поведение Фариша не переменилось, только паранойя его приняла какие-то совсем невыносимые формы. На журнальном столике, рядом с зеркальцем и лезвиями, теперь лежал заряженный револьвер тридцать восьмого калибра. Люди – очень опасные люди – открыли на него охоту. Жизнь их бабки в опасности. Конечно, услышав кое-какие теории Фариша, Дэнни, бывало, только головой качал, но как знать? Дольфус Риз (который после случая с коброй стал персоной нон грата) не раз похвалялся своими связями с организованной преступностью. А организованная преступность, которая ведала распространением наркотиков, крутила шашни с ЦРУ еще со времен убийства Кеннеди. – Не за себя, – сказал Фариш, откидываясь на спинку стула и зажимая нос, – ффух, не за себя я волнуюсь, а за несчастную нашу Гам. Вон с какими ублюдками дело иметь приходится. На свою жизнь мне насрать. Черт, да я с голыми пятками через джунгли драпал, в говняном рисовом поле неделю прятался, дышал через бамбуковую трубку. Хрен они мне что сделают. Понял? – Фариш указал раскладным ножом на снеживший экран телевизора. – Хрен ты мне что сделаешь! Дэнни закинул ногу на ногу, чтоб унять дрожь в колене, и промолчал. Фариш все чаще и чаще вспоминал свои военные подвиги, и это Дэнни очень беспокоило, потому что Фариш почти всю вьетнамскую войну просидел в уитфилдской психлечебнице. Обычно вьетнамские байки Фариш приберегал для бильярдной. Дэнни считал их брехней. Вот только на днях Фариш рассказывал, будто представители властей по ночам вытаскивали из кроватей душевнобольных и заключенных – всяких насильников, психов, расходный, в общем, материал – и отправляли их на сверхсекретные военные задания, откуда те не должны были вернуться. На хлопковые поля вокруг тюрем по ночам садились черные вертолеты, вышки часовых пустели, порывы ветра гнули к земле сухие стебли. Мужчины в лыжных масках, с автоматами Калашникова наперевес. – И знаешь что, – сказал Фариш, оглянувшись по сторонам, перед тем как сплюнуть в жестянку, которую он вечно таскал с собой, – не все они по-английски говорили. Дэнни беспокоило, что мет так и лежит у них дома (хоть Фариш и лихорадочно перепрятывал его по нескольку раз на дню). Фариш утверждал, что надо “чуток с ним пересидеть”, перед тем как толкать товар дальше, но Дэнни-то знал, что теперь толкнуть его и было сложнее всего, потому что Дольфус выбыл из игры. Реверс предложил свести их с кем-то, с каким-то там кузеном из Южной Луизианы, но это было до случая с “проколотой шиной”, когда Фариш выскочил на него с ножом и пригрозил отхватить ему голову. С тех пор Реверс мудро держался от их дома подальше и даже не звонил, но, к несчастью, паранойя Фариша на этом не закончилась. Он стал следить и за Дэнни и хотел, чтоб Дэнни об этом знал. То начнет полунамеками его обвинять, то вдруг хитро разоткровенничается, притворяясь, что посвящает Дэнни в выдуманные тайны, а еще, бывало, развалится на стуле с таким видом, будто до него что-то дошло и, расплывшись в улыбке, повторяет: “Ах, сукин ты сын. Сукин ты сын”. А иногда просто вскакивал и безо всякого предупреждения начинал орать, обвиняя Дэнни во всевозможном вранье и предательствах. И чтоб Фариш окончательно не слетел с катушек и его не покалечил, Дэнни всякий раз нужно было сохранять полнейшее спокойствие, неважно, что там говорил или делал Фариш. Он терпеливо сносил все обвинения (не угадаешь, когда они начнутся, ни с того ни с сего, на ровном месте), отвечал медленно, осторожно, предельно вежливо – без выкрутасов, без резких движений, в общем, все равно что выходил из машины с поднятыми руками. И вот, как-то утром, когда солнце еще не взошло и птички только-только зачирикали, Фариш вдруг вскочил с места. Заметался по комнате, бормоча себе что-то под нос и, сморкаясь в окровавленный платок, вытащил рюкзак и велел, чтоб Дэнни отвез его в город. Там он приказал Дэнни высадить его в центре, а потом ехать домой и дожидаться его звонка. Но Дэнни (которого уже заколебали беспочвенные обвинения и оскорбления) его не послушался. Он заехал за угол, оставил машину на пустой стоянке за пресвитерианской церковью, а сам, стараясь держаться на приличном расстоянии, пошел за Фаришем, который со своим армейским рюкзаком разъяренно топал по дороге. Он спрятал наркотики в старой водонапорной башне за железнодорожными путями. В этом Дэнни был почти уверен – сначала он потерял Фариша посреди заросшего сортировочного парка, но потом снова его заметил – огромный черный силуэт на фоне нелепо-розового рассветного неба, Фариш карабкался на башню по лестнице, лез все выше и выше, зажав рюкзак в зубах. Тогда он развернулся, дошел до машины и поехал домой – внешне спокойный, а голова так и гудит. Так вот где все спрятано, в башне, так и лежит там: метамфетамина на пять тысяч долларов, все десять, если считать с наваром. Фаришевы денежки, не его. Он-то получит пару сотен – сколько там Фариш ему отстегнет после продажи. Но пары сотен долларов ему не хватит, чтоб перебраться в Шривепорт или в Батон-Руж, не хватит, чтоб обзавестись жильем и девчонкой, чтоб открыть контору по перевозке грузов на дальние расстояния. Слушать будет только хэви-метал, хватит с него кантри-музыки, он с ней завяжет сразу, как уберется из этой дыры. Огромный хромированный грузовик (с тонированными окнами, кондиционером в кабине) помчится по автостраде на запад. Подальше от Гам. Подальше от Кертиса и его первых, тоскливых прыщей. Подальше от своей выцветшей школьной фотографии, которая висела над телевизором у бабки в трейлере, где он тощий, с длинной темной челкой и вороватым взглядом. Дэнни припарковался, уселся, закурил. Сам резервуар – деревянная бочка с остроконечной крышей – стоял на тонких металлических столбах футах в сорока пяти над землей. К крышке вела шаткая лесенка, а оттуда через люк можно было попасть внутрь резервуара. Об этом рюкзаке Дэнни грезил и днем, и ночью, ни дать ни взять новогодний подарок, который спрятан на высокой полке, куда ему нельзя залезать. Стоило ему сесть в машину, и рюкзак волшебным магнитом тянул его к себе. Он уже дважды ездил к башне, просто посидеть, поглядеть, помечтать. Богатство. Путь к свободе. Богатство, да не его. Он побаивался лезть за рюкзаком, боясь, что Фариш подпилил лестничное кольцо, или приладил к люку пружинное ружье, или еще какую ловушку в башне устроил – это ведь Фариш научил Дэнни мастерить бомбу из куска трубы, это Фариш окружил лабораторию самолично изготовленными капканами из досок и ржавых гвоздей и оплел кусты натяжной проволокой, это Фариш недавно увидел в журнале “Наемник” рекламу набора для домашней сборки пружинных баллистических ножей и выписал себе этот набор. “На эту красотку только наступи – и дзынь!” – с воодушевлением воскликнул он, вскакивая с заваленного деталями и запчастями пола, пока Дэнни с ужасом читал надпись на обороте картонной коробки: “Обезвреживает нападающих на расстоянии тридцати пяти футов”. Кто знает, каких ловушек он в башне понаставил? Он знал Фариша, его ловушки – если они там были – не убьют, только покалечат, но Дэнни не улыбалось остаться без пальца или без глаза. Неотвязный голосок, правда, все нашептывал ему, что Фариш мог и не расставить в башне ловушек. Всего двадцать минут назад, когда Дэнни ехал на почту, чтобы отослать оплаченный бабкин счет за электричество, на него накатил прилив безумного оптимизма, перед глазами вспыхнули картины беззаботной жизни, которая ждала его в Южной Луизиане, и он свернул на главную улицу, поехал к сортировочному парку, намереваясь залезть в башню, вытащить рюкзак, спрятать его в багажнике – в запаске – и уехать из города, не оглядываясь. Но, когда он приехал на место, вылезать из машины ему расхотелось. Серебряные жилки-ниточки, похожие на проволоку, поблескивали в траве у подножия башни. Дэнни закурил – от прилива адреналина руки тряслись – и уставился на водонапорную башню. Если ему оторвет палец на руке или на ноге, это еще цветочки будут по сравнению с тем, что с ним Фариш сделает, если только заподозрит, что у Дэнни на уме. И сам факт, что Фариш спрятал наркотики не где-нибудь, а в резервуаре с водой, говорил о многом: это чтобы лишний раз Дэнни в лицо плюнуть. Фариш знал, как Дэнни боится воды – с тех самых пор, когда отец хотел научить его плавать и сбросил его с мостков в озеро, ему тогда лет пять было. Фариш, Майк и все остальные его братья взяли и поплыли, когда он с ними такое проделал, а вот Дэнни пошел ко дну. Он отчетливо помнил, как ему было страшно, когда он тонул, как страшно было, когда он сначала захлебывался, а потом сплевывал коричневую воду пополам с илом, когда отец, взбесившись из-за того, что ему в одежде пришлось прыгать в воду, орал на него, поэтому после того, как Дэнни наконец убрался с тех расшатанных мостков, желания поплавать у него больше не возникало. И Фариш тоже хорош, не подумал о том, как опасно хранить мет в такой сырой дыре. Дэнни был тогда в марте в лаборатории с Фаришем – шел дождь, и товар из-за влажности никак не хотел кристаллизоваться. Они много чего перепробовали, но все насмарку – порошок у них под пальцами скатывался в клейкие лепешечки и прилипал к зеркалу. Дэнни, признав свое поражение, немножко закинулся, чтобы нервишки подуспокоить, выкинул сигарету в окно и завел мотор. Вернувшись в город, он уже позабыл о том, зачем ехал (отослать бабкин счет) и вместо этого снова прокатился мимо похоронного бюро. Реверс по-прежнему сидел в лимузине, но девчонки там уже не было, а на ступеньках толклось много народу. “Сделаю-ка еще кружок по кварталу”, – подумал он. Александрия, плоская и пустынная, круговорот одинаковых уличных вывесок, гигантская модель железной дороги. Спустя какое-то время тебя так и охватывало чувство нереальности. Безветренные улицы, бесцветные небеса. Пустые здания, сплошной картон и бутафория. “И если ехать долго-долго, – думал он, – то вернешься ровно туда, откуда выехал”. Грейс Фонтейн подошла к дому Эди, заметно смущаясь, поднялась на крыльцо, вошла. Прошла мимо массивных книжных шкафов со стеклянными дверцами по узкому коридору в переполненную гостиную, откуда неслись голоса и праздничный перезвон бокалов. Шумел вентилятор. В гостиной было полно народу – дамы раскраснелись, мужчины сняли пиджаки. На покрытом кружевной скатертью столе – булочки с ветчиной, чаша с пуншем, серебряные вазочки с арахисом и засахаренным миндалем, стопки красных салфеток с инициалами Эди золотом (безвкусица, по мнению миссис Фонтейн). Миссис Фонтейн, теребя в руках сумочку, стояла в дверях и ждала, пока ее заметят. Вообще-то у Эди дом (так, коттеджик скорее) был меньше, чем у нее, но миссис Фонтейн выросла в деревне – “в приличной христианской семье”, не уставала напоминать она, но все равно в деревне – и потому стушевалась, завидев чашу для пунша, занавеси из золотого шелка, огромный обеденный стол (за таким человек десять усадить можно, и откидной край поднимать не надо) и грозный портрет судьи Клива, нависавший над узенькой каминной полкой. По стенам стояли, вытянувшись в струнку, будто в танцевальной школе, двадцать четыре обеденных стула со спинками-лирами и гобеленовыми сиденьями, и хоть не стоило втискивать столько массивной темной мебели в комнату, где и места было маловато, и потолок низковат, миссис Фонтейн все равно почувствовала себя не в своей тарелке. Эди – в кружевном белом фартуке поверх черного платья – заметила миссис Фонтейн, поставила на стол поднос с булочками и подошла к ней. – Да это же Грейс! Спасибо, что заглянула. На Эди были очки в тяжелой черной оправе – очки мужские, Портер, покойный муж миссис Фонтейн, такие же носил, а даму, подумала миссис Фонтейн, они не красят, да и к тому же Эди пила – в руках у нее был стакан для воды, обернутый намокшей новогодней салфеткой, где плескался виски со льдом, очень похоже на то. Не сдержавшись, миссис Фонтейн заметила: – Да у вас тут целый праздник, вон сколько народу после похорон собралось. – Что ж теперь, лечь и помереть? – огрызнулась Эди. – Ты лучше иди-ка, съешь чего-нибудь, пока все не остыло. Миссис Фонтейн сконфузилась, притихла, рассеянно зашарила взглядом по углам. Наконец, промямлив: “Спасибо”, она поковыляла к буфету. Эди прижала холодный стакан к виску. До этого она и нетрезвой-то была за всю жизнь всего раз пять, и все пять раз, когда ей еще тридцати не было, да и при более веселых обстоятельствах. – Эдит, дорогая, не нужно ли чем помочь? – спросила прихожанка баптистской церкви, круглолицая коротышка, которая добродушной суетливостью напоминала Винни-Пуха. Эди, хоть убей, не помнила, как ее зовут. – Нет, спасибо! – она похлопала дамочку по плечу и вернулась к гостям. От боли в ребрах у нее дыхание перехватывало, но за это она, впрочем, даже была благодарна, потому что боль помогала ей сосредоточиться – на гостях, на гостевой книге, на том, чтобы закуски не остывали и всем хватало чистых бокалов, чтобы не пустели подносы с крекерами, чтобы имбирный эль вовремя доливали в чашу с пуншем, и эти заботы отвлекали ее от смерти Либби, которая пока никак не укладывалась у нее в голове. За последние несколько дней – лихорадочное, опереточное мелькание докторов, цветов, гробовщиков, заезжих родственников и официальных бумажек – Эди ни слезинки не проронила и с головой ушла в организацию поминок (начистить столовое серебро, вытащить с чердака дребезжащие чашечки для пунша, перемыть их), старалась она во многом ради съехавшихся родственников, которые порой друг друга годами не видели. Поминки поминками, но теперь, конечно, всем хотелось обменяться новостями, и Эди была признательна за то, что ей нужно двигаться, улыбаться, подкладывать засахаренный миндаль в вазочки. Накануне вечером она, повязав на голову белый платок, металась по дому с совком, щетками и полиролью: до глубокой ночи она взбивала подушки, протирала зеркала, двигала мебель, перетряхивала ковры и намывала полы. Она расставила букеты, переставила тарелки в серванте с посудой. Потом пошла в сияющую чистотой кухню, набрала полную раковину мыльной воды и трясущимися от усталости руками перемыла сотню чашечек для пунша – одну пыльную, изящную чашечку за другой, и, когда наконец в три часа ночи Эди легла спать, то уснула сном праведников. Цветик, кошечка с розовым носиком, которая раньше жила у Либби, а теперь стала новой жиличкой у Эди, в ужасе сбежала в спальню и забилась под кровать. На шкафу с книгами и парадной посудой сидели Эдины кошки, все пятеро – Клякса, Саламбо, Рамзес, Ганнибал и Кроха – они растянулись по всему шкафу, били хвостами, злобно таращились вниз желтыми колдовскими глазами. Эди и сама гостей любила не больше, чем ее коты, но сегодня эта толпа народу стала для нее спасением, хоть о собственной семье можно было не думать – все вели себя возмутительно, проку от них никакого, одна помеха. Как же она от всех от них устала – особенно от Адди, которая вышагивала под ручку с этим отвратительным стариком, мистером Самнером – с мистером Самнером, пустозвоном и дамским угодником, с мистером Самнером, которого презирал их отец-судья. Вы только на нее поглядите, строит ему глазки да теребит его за рукав, потягивая пунш, который она не помогала готовить, из чашечки, которую она не помогала мыть, это Адди-то, которая так боялась пожертвовать своим послеобеденным сном, что ни денечка с Либби в больнице не посидела. Она устала от Шарлотты, которая тоже в больнице и носа не показала, потому что была страшно занята – валялась в кровати с очередной надуманной хандрой, она устала от Тэтти, которая без конца наведывалась в больницу, но только чтоб лишний раз поучить Эди, как ей надо было избежать аварии да как реагировать на бессвязный звонок Эллисон, хоть никто Тэтти об этом не просил, и от детей она устала тоже, которые что в похоронном бюро, что на кладбище ревели в три ручья. До сих пор вон сидят на крыльце и надрываются, точь-в-точь как по мертвому коту, никакой разницы, с горечью думала Эди, никакой совсем. И от крокодильих слез кузины Деллы, которая Либби годами не проведывала, Эди тоже передергивало. “Как будто мама снова умерла”, – сказала Тэтти, но для Эди Либби была и матерью, и сестрой. Более того, Либби была единственным человеком на всем белом свете – среди всех женщин и мужчин, умерших и ныне живущих, – чьим мнением Эди хоть сколько-то дорожила. На двух обеденных стульях со спинками-лирами – старые товарищи по несчастью, которые жались к стенам тесной комнаты – шестьдесят с лишним лет тому назад стоял гроб с телом их матери в сумрачной гостиной “Напасти”. Окружной священник – не баптист даже, а из Церкви Бога[39] – читал Библию, какой-то псалом, что-то там про золото и оникс, только у него выходило гнусаво: “воникс”. Этот “воникс” потом стал семейной шуткой. Бедняжка Либби, совсем еще подросток, невзрачная, худенькая, в черном мамином парадном платье, подколотом снизу и под грудью, с бледным, фарфоровым личиком (естественно-бледным, какие были у всех блондинок до появления румян и лосьонов для загара), которое от горя и недосыпа стало болезненно-белым как мел. Отчетливее всего Эди помнила, какая влажная и горячая была у нее рука, которой она держалась за руку Либби, и как священник пытался поймать ее взгляд, а она так стеснялась, что глядела ему только под ноги, и даже теперь, полвека спустя, перед глазами у нее стояли растрескавшиеся кожаные ботинки и рыжеватый солнечный луч, рассекший отвороты черных брюк. Зато, когда умер их отец, судья, все говорили – отмучился, и на похороны, которые прошли на удивление весело, съехалась целая толпа краснолицых старичков, “земляков” (как звали друг друга судья с друзьями – коллегами-юристами и приятелями-рыболовами), – они все толпились у камина в гостиной на первом этаже, пили виски и травили байки о детстве и юности Старого Забияки. “Старый Забияка”, вот какое у него было прозвище. А потом, и полугода не прошло, и малыш Робин… но об этом и теперь вспоминать было невыносимо, такой маленький гробик, и пяти футов в длину не было, как она вообще пережила тот день? Пришлось вколоть компазин. горе было таким сильным, что валило ее с ног, будто рвота, будто пищевое отравление. ее рвало черным чаем, заварным яичным коктейлем[40]. Она сморгнула пелену с глаз и вздрогнула всем телом, потому что по коридору крался очень похожий на Робина мальчишка в кедах и разлохмаченных джинсовых шортах, на несколько секунд она потеряла дар речи, но потом до нее дошло – это же юный Халл, друг Гарриет. Кто его только сюда пустил? Эди выскользнула в коридор, нагнала его. Когда она ухватила его за плечо, тот дернулся, вскрикнул – крик вышел тоненький, перепуганный, хриплый – и съежился, будто мышь в когтях у совы. – И что тебе угодно? – Гарриет. я. – Я не Гарриет. Гарриет – моя внучка. Скрестив руки на груди, Эди с видимым удовольствием наблюдала за его паникой, Хили ее за это просто ненавидел. Хили снова открыл рот: – Я… я… – Ну, говори, не томи. – Она здесь?