Маленький друг
Часть 73 из 92 Информация о книге
Юджин в купленных в аптеке очках для чтения тихонько сидел у Гам на кухне. При свете летних сумерек он читал замусоленную брошюрку под названием “Домашний сад: плодовые и декоративные растения”, которую распространяла местная организация по развитию сельского хозяйства. С руки, которую укусила змея, бинты давно сняли, но вид у нее все равно был какой-то бесполезный – пальцы не гнулись и прижимали книжку к столу, будто пресс-папье. Из больницы Юджин вернулся другим человеком. На него снизошло озарение, когда он лежал без сна и слушал, как разносится по коридору дурацкий смех из телевизора – блестящие шахматные клетки пола, все линии устремлены к белым двойным дверям, которые распахиваются вовнутрь, в вечность. Он молился ночи напролет, до самого рассвета, глядя на ледяные струнки света на потолке, дрожа в антисептической атмосфере смерти: гудение рентгена, механический писк кардиомониторов, каучуковые, крадущиеся шаги медсестер, всхрипы больного на соседней кровати. Озарение на Юджина снизошло тройное. Во-первых, поскольку он был духовно не готов к тому, чтобы служить со змеями и не был на то помазан Господом, то Господь, милосердным своим возданием, поразил его и покарал. Во-вторых, не каждому – не каждому верующему, не каждому христианину – дано проповедовать Его слово, и Юджин заблуждался, полагая, что проповедничество (к которому он не был никоим образом пригоден) было единственной лестницей, по которой праведник мог взойти на небо. Похоже, что у Господа на Юджина были другие планы с самого начала – потому что Юджин не был оратором, у него не было ни образования, ни дара красноречия, ни той легкости, с какой многие его коллеги сходились с людьми, да и куда ему нести Слово Божие с такой метиной на лице, если люди вздрагивали и отшатывались от него при виде столь заметного свидетельства гнева Живого Господа. Но если Джину не дано ни пророчествовать, ни проповедовать Писание, тогда что ему делать? Подай мне знак, молился он, лежа без сна на больничной койке, среди прохладных серых теней. Он молился и все чаще и чаще поглядывал на красные гвоздики, которые стояли в ребристой вазочке у постели его соседа, очень тучного, очень смуглого, очень морщинистого старика, который хватал воздух ртом, будто попавшаяся на крючок рыба. Ссохшимися руками, такими смуглыми, что казалось, будто они покрыты коричневой глазурью, он отчаянно теребил простенькое покрывало, и смотреть на это было невыносимо. В их палате цветы были единственным пятнышком цвета. Когда Гам попала в больницу, Юджин специально заглянул к своему несчастному соседу, с которым он тогда даже и словом не перемолвился. Кровать была пустая, но цветы по-прежнему полыхали на тумбочке, будто вторя глубокой, красной, басовитой боли, которая пульсировала в его укушенной руке, и вдруг – пелена упала с его глаз, и Юджину открылось, что цветы и были тем знаком, о котором он молил. Господь сотворил эти крошечные живые создания, живые – как его сердце: хрупкую, тоненькую красоту с жилками и сосудами, которые посасывали воду из уродливой вазы, которые даже в темноте долины смерти источали милый слабенький гвоздичный аромат. И пока он размышлял обо всем этом, сам Господь заговорил с Юджином, в вечерней тишине раздался Его голос: “Насади сады мои”. И это было третье озарение. Тем же вечером Юджин перебрал все пакетики семян на заднем крыльце и посадил два рядка – капусты и репы – на влажном тенистом пятачке земли, где раньше груда старых тракторных покрышек стояла на куске черной пластиковой пленки. На распродаже в сельскохозяйственном магазине он купил два куста роз и посадил их посреди чахлой травы перед входом в бабкин трейлер. Гам, разумеется, к этому отнеслась настороженно, как будто, посадив эти розы, Юджин решил как-то заковыристо над ней подшутить. Несколько раз он видел, как бабка стоит во дворе и разглядывает жалкие кустики с таким видом, будто перед ней опасные лазутчики, паразиты и нахлебники, которые вот-вот оберут их до нитки. – Ты мне скажи, – приговаривала она, таскаясь вслед за Юджином, пока он поливал розы и опрыскивал их от вредителей, – кто за ними доглядывать будет? Кто будет платить за эти дорогие брызгалки да удобрения? Кто их будет поливать, обтирать, кто за ними будет, не разгибая спины, ухаживать? Она с видом мученицы глядела на Юджина подслеповатыми старческими глазками, как будто намекая, что уж, конечно, и это тяжкое бремя падет на ее плечи. Скрипнула дверь трейлера, так громко, что Юджин аж подпрыгнул, и притащился Дэнни – грязный, небритый, с запавшими глазами и такой обезвоженный на вид, будто он много дней скитался по пустыне. Он так отощал, что джинсы висели у него на бедрах. Юджин сказал: – Выглядишь ты ужасно. Дэнни резко глянул на него, потом плюхнулся за стол, обхватил голову руками. – Ты сам виноват. Надо просто прекратить эту дрянь принимать. Дэнни поднял голову. Пугающая пустота во взгляде. Внезапно он заговорил: – Помнишь ту черноволосую девчонку, которая приходила в миссию, когда тебя змея ужалила? – Ну да, – ответил Юджин, закрыв брошюрку и заложив страницу пальцем. – Помню. Фариш может направо и налево рассказывать какой угодно бред, ему и слова никто не скажет, но… – Так, значит, помнишь. – Да. И, кстати, раз уж ты об этом заговорил, – Юджин помолчал, думая с чего бы начать. – Девчонка от меня сбежала, – сказал он, – еще до того, как Фариш змею из окна выкинул. Мы когда с ней там стояли, она нервничала, и едва вопль раздался, ее и след простыл. – Юджин отложил брошюрку. – И вот еще что, дверь я закрыть не забыл. И наплевать, что там Фарш говорит. Когда мы вернулись, дверь была открыта, но. Он отшатнулся, заморгал, разглядывая маленькую фотографию, которую Дэнни вдруг сунул ему прямо под нос. – Ой, да это ж ты, – сказал он. – Я. – Дэнни вздрогнул, уставился в потолок красными, воспаленными глазами. – Где ты ее взял? – Она подкинула. – Куда подкинула? – спросил Юджин. – Это что за шум? Снаружи кто-то громко завывал. – Это кто там, Кертис? – Юджин вскочил. – Нет. – Дэнни глубоко, судорожно вздохнул. – Фариш. – Фариш? Дэнни с грохотом оттолкнул стул, вскочил, дикими глазами оглядел кухню. Рыдания были надрывными, горловыми и такими горькими, будто плакал ребенок, только куда громче, как будто Фариш, всхлипывая, давился собственным сердцем. – Боже мой, – выдохнул Юджин. – Ничего себе. – Мне от него сейчас досталось, на парковке возле “Белой кухни”, – сказал Дэнни. Он показал Юджину грязные, ободранные ладони. – Что случилось? – спросил Юджин. Он выглянул в окно. – А где Кертис? У Кертиса были больные бронхи, дышать ему было тяжело, и его часто скручивало от затяжных приступов кашля, когда или он из-за чего-то расстраивался, или когда расстраивался кто-нибудь другой, из-за чего Кертис расстраивался еще больше. Дэнни покачал головой. – Не знаю, – ответил он, голос из-за наркотиков у него сделался хриплый, надсаженный. – До чертиков надоело бояться. Юджин с изумлением увидел, что Дэнни вытащил из-за голенища грозного вида нож с крючковатым лезвием. Шумно брякнув его на стол, Дэнни многозначительно поглядел на Юджина мутными от передоза глазами. – Вот моя защита, – сказал он. – От него. Он завращал глазами – как кальмар, так что аж белки показались – и Юджин догадался, что Дэнни изображает Фариша. Жуткие рыдания стихли. Юджин отошел от окна, уселся рядом с Дэнни. – Ты себя губишь, – сказал он. – Тебе поспать надо. – Поспать, – повторил Дэнни. Он встал, будто собирался произнести речь, потом сел на место. – Когда я была маленькая, – сказала Гам, вползая на кухню с ходунками, перекатывая их дюйм за дюймом, стук-стук-стук, – папа мой говорил, что если, мол, мужик сидит да книжку читает, что-то с ним неладно. Она сказала это с доброй такой нежностью, как будто эта недалекая мудрость делала ее отцу честь. Брошюрка лежала на столе. Она взяла ее трясущейся старческой ручкой. Отставила подальше, оглядела обложку, перевернула, посмотрела, что написано сзади. – Помогай тебе Господь, Джин. Юджин глянул на нее поверх очков. – Что такое? – Ох, – ответила Гам, снисходительно помолчав. – Что же. Жаль мне тебя, что ты уж так размечтался. Уж как несправедлив мир к таким, как мы. И думать не хочу, сколько молодых-то профессоров из колледжей впереди тебя на бирже труда стоят, работы ищут. – Ба, я что, просто почитать не могу? Конечно, бабка не желала ему зла, она просто несчастная, сломленная старая женщина, которая всю жизнь трудилась не покладая рук и ничего не заработала, и у нее и надежды-то заработать не было, она и не знала, что это такое – надежда. Но почему она при этом думала, что и у ее внуков нет никакой надежды добиться хоть чего-то, Юджин не очень понимал. – Я ее в конторе взял, ба, по сельскому хозяйству, – сказал он. – Бесплатно. Да и тебе б не помешало туда сходить, хоть разок. У них там есть книжки про то, как вырастить все что хочешь – хоть дерево, хоть овощ какой, хоть злак. Дэнни все это время сидел тихонько, глядя перед собой застывшим взглядом, и вдруг вскочил. Его пошатывало, глаза остекленели. Юджин с Гам уставились на него. Он сделал шаг назад. – Тебе очень идут эти очки, – сообщил он Юджину. – Спасибо, – Юджин смущенно поправил очки. – Очень идут, – сказал Дэнни. Глаза у него подернулись нездоровым возбуждением. – Вот так всегда и ходи. Дэнни повернулся, колени у него подогнулись, и он рухнул на пол. Сны, которым Дэнни сопротивлялся две недели подряд, одним махом обрушились на него, будто прорвавший плотину водопад, а вместе с ним в Дэнни полетел градом весь мусор, все обломки разных лет его жизни – так что Дэнни было снова тринадцать, и он лежал на койке в первую свою ночь в колонии для несовершеннолетних (бурые бетонные стены, огромный вентилятор покачивается на каменном полу, будто вот-вот взлетит), и в то же время ему было пять и он ходил в первый класс, ему было девять и мать лежала в больнице, он страшно по ней скучал и боялся, что она умрет, боялся пьяного отца в соседней комнате и, пока лежал без сна и трясся от ужаса, выучил названия всех специй, которые были нарисованы на занавесках, висевших у него тогда в спальне. Занавески были старые, кухонные, Дэнни до сих пор не знал, что такое кориандр или мацис, но коричневые буквы, прыгавшие по горчично-желтой хлопковой ткани, до сих пор стояли у него перед глазами (мускатный орех, мацис, кориандр, гвоздика), стоило произнести их как стишок, и у постели Дэнни возникал осклабившийся Кошмар в высоком цилиндре… Дэнни метался на кровати – ему сразу было и пять, и девять, и тринадцать, и в то же время он был собой нынешним, двадцатилетним наркоманом с судимостью, с призрачным богатством в виде наркотиков брата, которые так и взывали к нему из тайника над городом – пронзительно, жутко, и водонапорная башня ему то и дело казалась деревом, с которого он как-то в детстве скинул щенка охотничьей собаки, чтобы посмотреть, что будет (щенок умер), а вина за то, что он хочет обокрасть Фариша, перечеркивалась, мешалась с постыдной ребяческой ложью о том, как он якобы разъезжал на гоночных машинах, как избивал и убивал людей, с воспоминаниями о школе, судах, тюрьме и гитаре, на которой отец запретил ему играть, потому что, мол, времени на это слишком много уходит (где эта гитара? Нужно ее найти, там его ждут, в машине, скорее-скорее, не то они уедут без него). Разные места, разные времена тянули его во все стороны, и он в замешательстве вертел головой туда-сюда. Он видел, как мать – мать! – заглядывает к нему в окно, и у Дэнни слезы наворачивались, когда он читал беспокойство на ее добром, оплывшем лице, но были и лица, от которых он в ужасе отшатывался. Как же отличить живых от мертвых? Кто-то глядел на него приветливо, кто-то – нет. И все они переговаривались с ним и друг с другом, хотя при жизни и знакомы не были, они входили и уходили огромными делегациями, трудно было понять, кто с кем пришел и что они все делают у него в комнате, где им не место, и их голоса мешались с дождем, барабанившим по жестяной крыше трейлера, и сами они были серыми и бесформенными, как дождь. Юджин в странных дешевых очках, которые придавали ему ученый вид, дежурил у его постели. Иногда комнату озаряли всполохи молнии, и Дэнни видел, что посреди переменчивой людской круговерти с места не двигались только Юджин и его кресло. А иногда ему казалось, что в комнате никого нет, и тогда Дэнни подскакивал в кровати, боясь, что он умирает, что пульс остановился, что у него холодеет кровь и даже призраки его покинули… – Лежи, лежи, – говорил Юджин. Юджин. Винтиков у него в голове не хватает, но зато он – если не считать Кертиса – самый добрый из братьев. Фариш, тот перенял папашину злобу, которой в нем, правда, поубавилось с тех пор, как он себе башку прострелил. После этого он присмирел. А что до злобы, так больше всего ее досталось Рики Ли. Но уж в Анголе она ему, наверное, пригодилась. На их отца, у которого были желтые козлиные глаза и побуревшие от табака зубы, Юджин был мало похож, зато он во многом напоминал их несчастную алкоголичку-мать, которая перед смертью бредила о том, что якобы Ангел Господень стоит босой у них на печной трубе. Красавицей она, царствие ей небесное, не была, и Юджин – тоже невесть какой красавец, с близко посаженными глазками и простецким носом картошкой – был весь в нее. Но очки эти как-то скрашивали его уродливый шрам. Бу-ум – молния осветила его сзади голубым светом, под очками над левым глазом красной звездой засиял ожог. – Видишь ли, – говорил он, зажав руки между коленей, – я не понимал, что нельзя отделить змея-искусителя от всего творения. А если кому это и удастся, о-о-о, того он укусит. Дэнни изумленно глазел на него. Очки придавали ему умный, отстраненный вид, как у учителя, который тебе снится. После тюрьмы у Юджина появилась привычка говорить долгими, бессвязными пассажами (как будто он сидит в четырех стенах, говорит и никто его не слушает), и этим он тоже походил на мать, которая, бывало, каталась по кровати и разговаривала с людьми, которых только она и видела, и давала слово Элеанор Рузвельт, Исайе и Иисусу. – Понимаешь, – говорил Юджин, – этот змей – слуга Господа, Он тоже его создал, понимаешь? Ной взял его на ковчег вместе с прочими тварями. Нельзя вот так взять и сказать, гремучая гадюка, мол, зло, потому что ее тоже сотворил Господь. Все есть добро. Он собственной рукой привел в этот мир и змея, и агнца. Юджин скосил глаза в угол, куда свет не дотягивался, и Дэнни в ужасе засунул себе кулак в рот, чтобы не заорать, потому что там, под ногами у Юджина ползало, подергиваясь и извиваясь, черное, мертвящее существо из его давнего кошмара… впрочем, теперь тут и смотреть было не на что, существо казалось скорее жалким, чем страшным, но застарелый, тухлый, переменчивый привкус этого кошмара нес Дэнни неописуемый ужас, страшнее смерти – черные дрозды, черные мужчины, женщины и дети карабкаются наверх, к спасительному берегу, ужас и взрывы, мерзкий масляный вкус у него во рту и такой озноб, как будто у него все тело вот-вот развалится на куски, и сведенные судорогой мышцы и порванные сухожилия распадутся на черные перья и выбеленные кости. Тем же утром, едва начало светать, Гарриет в панике вскочила с кровати. Что ее напугало, что за сон она видела, она уже и не помнила. За окном только-только забрезжил рассвет. Дождь перестал, в спальне было тихо и сумрачно. На кровати Эллисон горой свалены плюшевые медведи, из сугроба одеял таращится косоглазый кенгуру, но самой Эллисон не видно, одна длинная прядка подрагивает, трепещет на подушке, будто волосы утопленницы, которую вынесло к берегу. В комоде кончились чистые футболки. Гарриет тихонько выдвинула ящик Эллисон и обрадовалась – в куче грязной одежды отыскалась отглаженная и аккуратно сложенная футболка, старая, герлскаутская. Гарриет поднесла ее к лицу, мечтательно понюхала – еще можно было различить слабый аромат Идиной стирки. Гарриет надела ботинки, на цыпочках спустилась вниз. Тишина, только тикают часы, а грязь и беспорядок даже не кажутся такими уж гадкими в утреннем свете, который щедро сияет на перилах и пыльной столешнице красного дерева. С лестницы ослепительно улыбался школьный портрет матери: розовые губы, белые зубы, огромные сверкающие глаза, в удивленно расширенных зрачках вспыхивают – дзынь! – светлые звездочки. Гарриет прокралась мимо портрета, будто грабитель мимо датчиков движения – согнувшись, скрючившись, вбежала в гостиную и вытащила из-под кресла Иды пистолет. Пистолет нужно было куда-то положить, и, порывшись в чулане, Гарриет отыскала плотный целлофановый мешок на завязках. Но оказалось, что в таком мешке пистолет все равно виден. Тогда она вытащила пистолет, плотно обернула его газетами и перебросила узел через плечо, точь-в-точь как в сказке про Дика Уиттингтона, который отправился в Лондон счастья пытать. Едва она вышла за порог, как запела птица – нежная, звонкая, переливистая трель грянула у нее прямо над ухом, стихла и снова взметнулась ввысь. Август выдался жарким, но в утреннем воздухе ощущалось что-то прохладное, пыльное, похожее на осень, циннии у миссис Фонтейн во дворе – красные, жарко-оранжевые и золотые шутихи – клонились к земле, на встрепанных головках увядали, бурели лепестки. На улице было пустынно и тихо, одни птицы надрывались с полоумным оптимизмом, но так, будто заодно и звали на помощь. На пустом газоне жужжала поливалка, освещенные веранды уходили вдаль долгой перспективой, и казалось, что даже жалкий стук ее ботинок разносится эхом на многие мили вокруг.